Ахматова: жизнь
Шрифт:
А теперь внимательно прочитайте оставленные в черновиках наброски, сделанные в то же самое время, что и «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…». Привожу не все, а только самые выразительные:
Ты, крысоловьей дудкою маня, Был тоже там, где и другие тени… Но музыка рыдала без меня И без меня упала на колени.Вариант:
Там зори из легчайшего огня. Там тени, Там музыка рыдала без меня И без меня упала на колени. [Ташкент] Затворилась навек дверь его. А закат этот символ разлук… Из того ж драгоценного дерева — Эта скрипка и этот звук. * * * И не дослушаю впотьмах Неконченную фразу. Потом в далеких зеркалах ВсеНе правда ли, процитированный выше абзац – вполне самодостаточный реальный комментарий к этим осколкам, особенно ежели знать, что Козловский виртуозно играл на многих инструментах, в том числе и на азийских дуделках?
В февральский Ташкент 1942 года, то есть к тому образному определению, какое Козловские дали ее «Мужеству» – «Этот стих был как отлитый колокол…», – отсылает нас и строка из стихотворения «Истлевают звуки в эфире» – «Сквозь почти колокольный звон…» («колокольный», конечно, не в прямом, а в лермонтовском значении: «Как колокол на башне вечевой во дни торжеств и бед народных»).
Эти стихи, как известно, открывают ахматовский цикл 1946 года с таинственным названием «Cinque», якобы обращенный к Исайе Берлину. Между тем основные опознавательные знаки если и не всего цикла, то по крайней мере трех из образующих его «песен» наводят на след другого адресата, уже хотя бы потому, что повторены в стихотворении «В ту ночь мы сошли друг от друга с ума…». Образ ночного звездного (под созвездием Змея) разговора естествен при общении со спутником, который знал, любил и умел рассказывать звезды (заметьте: не рассказывать о звездах, а рассказывать звезды), и совершенно неуместен в литературном собеседовании с профессиональным славистом. В первом случае выражения типа «Отторгнутые от земли, / Высоко мы, как звезды, шли» психологически, а значит, и художественно обоснованы, тогда как применительно к размену мыслей с человеком книжной, кабинетной выучки выглядят не просто дикими, а что еще хуже – дурновкусными. А кроме того, очень значим глагол: шли, проходили, как с Козловским, а не сидели на разных концах стола, как с Берлиным. К тому же в случае с последним «сводившая с ума тьма» была вовсе не январской, а ноябрьской. Кроме того, сразу же по завершении первых трех стихотворений из «Cinque» Ахматова создает самое сильное, самое глубокое стихотворение из азийского (ташкентского) цикла. Вот это:
Это рысьи глаза твои, Азия, Что-то высмотрели во мне, Что-то выдразнили подспудное, И рожденное тишиной, И томительное, и трудное, Как полдневный термезский зной. Словно вся прапамять в сознание Раскаленной лавой текла, Словно я свои же рыдания Из чужих ладоней пила.Интермедия девятая (1944–1946)
Лучше б я по самые плечи
Вбила в землю проклятое тело,
Если б знала, чему навстречу,
Обгоняя солнце, летела.
К чести И.Берлина надо признать, что он в течение полувека решительно отбивался от навязанного комментаторами звездного антуража, хотя, как свидетельствует А.Г.Найман, «к своей роли в ахматовских циклах „Cinque“, „Шиповник цветет“ и в „Поэме без героя“ относился ревниво». [69]
Признаем также, что решительность Берлина в данном вопросе, вопросе космических преувеличений (отторжения от земли), опиралась на весьма веские основания. Ни один из вариантов его воспоминаний – ни тот, краткий, что изложен с его слов английским журналистом Майклом Игнатьевым, ни тот, пространный, что составлен им самим (причудливая контаминация личных впечатлений и внимательного чтения ахматовских материалов), – отторжения от земли ни со стороны Ахматовой, ни с его не фиксирует. Наоборот! Даже от своего биографа Берлин не скрыл, что в ту промозглую, гнилую, беззвездную ночь ему было не до воспарений: позарез требуется туалет, а где у этих советских отхожее место? Не умолчал он и о том, что в послеблокадном Ленинграде оказался по достаточно прозаическому поводу: согласно информации, какой располагали сотрудники иностранных посольств, в городе его детства книжный антиквариат значительно дешевле, чем в столице. И в гости к Ахматовой напросился отнюдь не из интереса к ее творчеству, с которым был практически незнаком, а по сугубо казенной и нелитературной надобности: срок годичной командировки истекал, а специалист по России все еще не выполнил поставленной перед ним задачи – составить аналитический отчет о настроениях российского общества.
69
Имеется в виду следующий фрагмент из книги А.Г.Наймана «Сэр»: «За полгода до смерти Берлина… я спросил его о постоянно присутствующем надмирном пространстве, или, как она сама подобные вещи называла, „звездной арматуре“, среди которой оказываются оба героя „Cinque“, а потом и „Шиповника“. „Высоко мы, как звезды, шли“, „Истлевают звуки в эфире“, „Легкий блеск перекрестных радуг“, „Иду, как с солнцем в теле“… „Под какими же звездными знаками“ и следующее за этой строчкой четверостишие. „Незримое зарево“, „звездных стай осколки“, „недра лунных вод“… Есть ли у него какое-то объяснение этому? – Никакого».
Заметим кстати: назвав Берлина «английским шпионом», Сталин был не так уж далек от истины. Сведения, которые тому надлежало добыть, не только в «империи зла», но и в демократических государствах относились к числу секретных. Во всяком случае, в те годы, когда бывшие союзники Сталина должны были в срочном порядке
А что иное мог он сказать, тем паче перед самым-самым закатом? [70]
Особенно выразительны рассказы Берлина о Лазаре Кагановиче. Как следует из этих рассказов, в 1945 году Каганович говорил с Берлиным по-свойски, как умный еврей с умным евреем, обнаружив при этом доскональное знание мельчайших подробностей его биографии.
Так что хочешь не хочешь, а придется признать: падишах взъярился на свою черную овцу совсем не на пустом месте. Это во-первых. Во-вторых, Берлин не скрывает (не в воспоминаниях о встречах с Ахматовой, а в предсмертных разговорах с А.Г. Найманом), что и в 1945-м, и в 1956-м находился под неусыпным наблюдением соответствующих органов. О чем не просто догадывался, а знал доподлинно. В связи с этим обстоятельством невольно возникает вопрос: чем объяснить, что столь осведомленный господин не избавил Ахматову от опасных для нее визитов? Одно из двух: либо это крайняя степень эгоцентризма, что, судя по всему, также имело место. Либо… либо те, кто засылал специалиста по зарождению свободомыслия в России в Москву таким дорогим кружным путем (через Америку), прекрасно знали, что представляет собой и сама жилица квартиры номер 44, и круг постоянных посетителей этой квартиры и что более надежного способа внедриться в интеллектуальную среду послеблокадного Ленинграда у них нет, поскольку такого «салона», как, к примеру, был одно время в Москве у английской жены драматурга Афиногенова, в Питере не существовало.
70
Приведу только один пример, подтверждающий, что господину профессору было что скрывать. В «Воспоминаниях», опубликованных к столетию Ахматовой, Берлин уверяет, что появление Рандольфа Черчилля в Шереметевском саду 15 ноября 1945 года было для него полнейшей неожиданностью: «Я не видел Рандольфа с наших студенческих дней в Оксфорде». А вот что он говорит в предсмертной исповеди: «"Animal Farm"… мне ее подарил Рандольф Черчилль, там, в России, в 45-м году. Он привез с собой эту книгу. Она только что вышла, он ее привез, я ее прочел в посольстве, где работал, – и оставил на скамеечке парка, значит, этого московского большого парка, в надежде, что кто-то найдет, что-то с этим сделает».
Согласитесь, такое могло произойти только летом, то есть до знакомства с Ахматовой. Оставлять покет-бук в ноябре или декабре на лавочке под дождем, под ветром и снегом и глупо, и бесполезно: ну кто же в этакие поры по послевоенным паркам гулял-разгуливал, кроме шпаны?
Но оставим Берлина и задумаемся над странным поступком Ахматовой.
Впрочем, в самом начале ничего опасного не предвиделось. Владимир Орлов, попросивший Ахматову удостоить вниманием английского слависта, был стопроцентно советским критиком, и Анна Андреевна это знала. Странности начались полчаса спустя: во дворе Шереметевского дома внезапно появился некто несоветский, и уже по тому, как он выкрикивал имя ахматовского гостя, было ясно, что этот некто, во-первых, не совсем трезв, а во-вторых, они с господином Берлиным давние приятели. Даже ежели, убегая, Берлин не сообщил Анне Андреевне, что человек с истошным голосом не кто иной, как сын самого Черчилля, как могла она, такая осторожная, такая пуганая, принять иностранца без соответствующего сопровождения, да еще и позволить остаться до утра? Что-что, а такое ЧП не могло не быть незамеченным ежели не топтунами, так охранником на пропускной! Не забудем и вот о каком моменте: роковой визит совпал с возвращением сына, которого Анна Андреевна по известным причинам не видела целых восемь лет, а извиняющийся звонок Берлина был поздним, по островному обычаю не предполагавший приглашения в тот же вечер. И тем не менее Анна Андреевна сказала: «Приходите сегодня же».
Необъяснимо?
Необъяснимо. Но может быть, необъяснимая неосторожность именно этим обстоятельством – приездом сына – и спровоцирована? Вот какую запись в дневнике сделал 16 ноября 1945 года Николай Пунин: «Приехал с фронта Лева Гумилев. Он приехал два дня тому назад, поздно вечером. Акума пришла в страшное возбуждение, бегала по всей квартире и плакала громко».
Лев Гумилев был убежден, что мать забыла об осторожности «из тщеславия», из желания покоролевствовать перед иностранцем. Может, и не без этого, но главное, по-моему, все-таки страшное возбуждение… Будь Николай Николаевич вечером 15 ноября дома, он бы наверняка предостерег, но его не было, а Лев пришел только в три ночи, когда изменить что-либо было уже нельзя.
А.Г.Найман, ссылаясь на то, что Пунин ни разу не упомянул в дневнике имя Берлина, считает, что Анна Андреевна скрыла от него визит опасного гостя, и даже видит в этом доказательство огромного впечатления, какое тот произвел на нее. Допускаю, что скрыла. Она и в годы их любви не выносила, когда допрашивали: «где были и что делали». Но думаю, что на этот раз скрыла совсем по другой причине – потому что слишком знала:
Николай Николаевич такую вольность не одобрит. Когда почти год назад, в январе 1945-го, арестовали Татьяну Гнедич, Пунин крайне обеспокоился тем, что та «бывала у Ани». Что касается Ирины Николаевны, то она была в курсе ночной посиделки на акумовской половине, и, может быть, именно этим объясняется ее уверенность в том, что подругу детства Ахматовой Валерию Сергеевну Тюльпанову-Срезневскую взяли в самом начале 1946-го, хотя на самом деле Срезневская будет арестована годом позже. Впрочем, и без подсказки Ирины Пуниной Анна Андреевна не могла, одумавшись, не испугаться. Об этом недвусмысленно свидетельствует текст, созданный вскоре после первых трех якобы обращенных к Берлину стихотворений (26 ноября: «Как у облака на краю…»; 20 декабря: «Истлевают звуки в эфире» и «Я не любила с давних дней»):