АИСТЫ
Шрифт:
В одну из следующих ночей Сергей ночевать домой не пришел. Вера Ивановна, привыкшая к его поведению, на этот раз долго не ложилась спать, испытывая какой-то дискомфорт. Когда легла, не могла уснуть из-за хронической бессонницы, только под утро словно куда-то провалилась и видела тяжелый и мучительный сон. К ней приходили покойные муж и Игорь. Во сне, как наяву, она ощущала реальность происходящего, их присутствие. Они молчали, потом Игорь сказал, что ему одному скучно без братьев. Она хотела его убедить, что так говорить нельзя, что он покойник, а братья его живы, но никак не могла выговорить ни одного слова, точно ей скотчем заклеили рот. Потом они исчезли… Во время завтрака, сидя за чашкой чая, она вдруг заметила медленно спускающегося с потолка, невесть откуда взявшегося черного, похожего на кусочек шевелящейся на ветру сажи, паука и увидела в этом плохую примету, знак дурной вести. Но, как и раньше, никому не стала звонить в поисках сына, думая, что вот-вот он появится сам. Но время шло, а его все не было. К
Потом для нее снова все было, точно во сне: кладбище, где, кажется, даже деревья и травинки разговаривали между собой не так, как в поле или в лесу, а словно люди – подчеркнуто-вежливо, шепотом и фальшиво. Она не думала, что у сына столько друзей. В основном это были молодые, хорошо одетые люди, многие на дорогих автомобилях. Они говорили речи о том, что ее сын – замечательный человек, прекрасный товарищ и что их долг – найти подлого убийцу, прервавшего его красивую жизнь. И у многих из них действительно была печаль на лицах и тоска в глазах. И среди них был их старший товарищ Калмыков. Но он молчал, и лицо у него было какое-то бледно-желтое, как у печёночника. Только, когда начали забрасывать землей гроб в могиле, он вполоборота повернулся к испуганно съежившейся, какой-то потерянной Ларисе, которая постоянно прикрывала ладонью опущенные глаза, и сказал ей вполголоса: "Убери руку, смотри и запомни!" А Вере Ивановне было даже как-то совестно перед Калмыковым за ту правду, которую, как она думала, кроме нее никто не знает, о его жене и своем сыне, и она старалась не смотреть на него; перед глазами продолжали мелькать только чьи-то руки, лопаты, комья земли, мягко ложащиеся в могилу. Время от времени ее взор застилала набегающая слеза, и тогда все сливалось в сплошную сизую пелену. Она утирала платком слезы, старалась проморгаться, чтобы ничего не забыть, запомнить последние мгновения скорбного кладбищенского действа, и в какой-то момент ее взгляд выхватил блеск металла на руке одного из компаньонов сына. Она пригляделась к руке, ловко орудующей лопатой: сомнений не было – это был перстенек Сергея с гравировкой подковки на счастье. Именно этого перстня не было на безымянном пальце погибшего, когда она его опознавала в морге. От изумления ее словно парализовало. В это время нового владельца перстенька подозвал к себе Калмыков и стал ему что-то наказывать, потом отослал, а сам подошел к ней, совершенно опешившей, потерянной, начал говорить слова соболезнования… Она слушала с полуоткрытым от изумления ртом, не верила происходящему, своим глазам и вдруг возникшей страшной догадке об истинных виновниках смерти Сергея… В ее зеленых глазах загорались искорки блуждавшего долгое время рядом и наконец-то настигшего безумия; она стала неистово, как от черта, открещиваться от Калмыкова и бросилась прочь с кладбища.
V
Шла она быстро, сначала проселочной дорогой, потом окраинными городскими улицами и переулками, и, казалось, отрешенная от всего мира, просто блуждала. Однако ноги сами несли ее домой. Косые лучи рано заходящего сентябрьского солнца подсвечивали рваные, плотно лежащие на горизонте облака, и они походили на затухающий костер, сквозь пепел которого проглядывал огонь. Она подумала, что если дотронуться до облаков, то можно обжечься. От этой мысли и быстрой ходьбы ей стало жарко: она освободила от петелек верхние пуговицы наглухо застегнутой шерстяной кофты и развязала давно сбившийся платок. Все события последних лет смешались в ее голове; она думала о том, что всю жизнь старалась жить, и жила, не ссорясь ни с кем, в ладу с собственной совестью, этому же учила детей. И где, когда и почему в монолитном, как ей казалось, укладе жизни семьи образовалась трещина, а в ней проросли занесенные неизвестно откуда семена зла, которые окончательно разрушили фундамент? Чем больше об этом думала, тем мучительнее понимала, что не имелось на этот вопрос ответа.
Высаженные вдоль тротуара и разросшиеся за лето молодые клёны больно ударяли ветками в лицо, но она продолжала почти бежать, не отворачиваясь и не уклоняясь от них, не обращая внимания на прохожих, которые оглядывались на сильно спешащую, взъерошенную, с горящим взором женщину. По опыту прожитых лет Вера знала, что для посторонних она – не больше, чем объект праздного любопытства, что совершенно безразлична им, как бывают безразличны чужое горе и боль, что они забудут о ней уже через несколько минут, как только доберутся до своих квартир, включат телевизоры или столкнутся с собственными проблемами. Ей вспомнилась виденная однажды сцена. Стояла глубокая осень, дорога и тротуары тонули в месиве из грязи и снега. Среди десятка людей, ожидающих
Она проходила мимо кафе и через окно увидела, что там заканчивают сервировать столы для поминального обеда, заказанного Калмыковым; прибавила еще шагу и свернула на свою улицу. Дома были Алексей и старушка-соседка, которую оставили за ним присмотреть.
– Ты уж, Марковна, извини, что задержала тебя. – Она достала из холодильника пакет с продуктами, бутылку водки. – Вот, возьми, помянешь моего Сережу.
Когда соседка ушла, она тяжело опустилась на колени перед образом, устало закрыла лицо ладонями и замерла в немой беседе с Тем, кто только и мог разделить ее горе.
– Прости, Господи, – шептала она, – Ты так устроил человеческую душу, что когда у нее радость, то и делится она ею с людьми, а когда ей плохо, – обращается только к Тебе за помощью и утешением. Все в руках Твоих и по Твоей воле, и мы, безумные в помыслах и делах своих, за гордынею нашей забываем вечные и простые истины, пренебрегаем ими, полагаясь самоуверенно на наши силы, на самом деле все это – немощь и слабости наши. Вот и мой сын Сережа заплатил, наверное, слишком дорогой ценой за слабость духа и тела своего, за беспечность и недолгое, обманчивое удовольствие. Прими, Господи, душу его грешную и прости его…
Она долго отбивала поклоны, несколько раз читала "Отче наш". После молитвы, казалось, становилось легче, но в глазах сохранялась глубокая печаль, и в голове снова и снова нарождался мучающий неотступно вопрос: почему Всевышний послал ей, не заслуживающей особого внимания, живущей простой жизнью женщине, такие испытания? И почему не вступятся за нее святые угодники?.. Но Николай Чудотворец смотрел с образа мимо нее на стоящую в углу комнаты этажерку с фарфоровыми фигурками, страсть к собиранию которых имела Вера Ивановна. Святому было, наверное, обидно, что человек не ему, а каким-то разрисованным яркими красками игрушкам уделяет свое внимание. И он был по-патриарши серьезным, а его почему-то синяя борода, лежащая на серебряной ризе, казалось, шевелится, как живая, в играющем на стекле киота свете от желтого язычка лампадки. И он оставался безмолвным, а может быть, и сам не знал, как ответить на ее очень непростой вопрос. Она застыла в покорном смирении, а в ее голове, как в калейдоскопе, продолжали кружиться картины воспоминаний. Она видела себя идущей под венец, видела Ивана Ивановича, с помощью которого из Веры Бездетной стала матерью троих ребятишек. Вспоминалось бесконечно радостное настроение, с каким она когда-то жила. Но сейчас, по прошествии многих лет, оно казалось таким быстротечным и коротким, словно это все было не с ней, а с кем-то другим. И снова она ловила себя на давнишней, подспудной мысли, что Алексей – причина всех ее бед, что так было предопределено Богом, ведь она от роду носит фамилию "Бездетная", значит, и должна остаться такой. Эта внезапная мысль заставила ее содрогнуться. Она открыла глаза. В комнате было все так же тихо; Николай Угодник глядел по-прежнему сурово, и она, в смущении за грешные мысли свои, снова закрыла глаза, переставив на полу немеющие от долгого стояния коленки. Но измученный переживаниями и воспаленный после двух бессонных ночей мозг опять и опять выталкивал мысль, что ее счастье рухнуло с рождением последнего сына. "Ты бездетная, бездетная", – твердил внутри нее чей-то голос. "Почему же я бездетная? – спрашивала она. – У меня есть еще сын". – "Не твой это сын, не твой", – снова повторял ей кто-то. "Может, и впрямь не мой… Может, от лукавого?.." – испуганно думала она. "Да, да, да! от лукавого, от него", – подтверждал голос, и она начинала верить ему, и ее потихоньку одолевал страх. "Как же раньше я сама не догадалась?" – спрашивала она и себя, и того неизвестного, который раскрыл страшную тайну. Она медленно открыла глаза и вздрогнула: прямо с иконы на нее смотрел не Николай Угодник, а Алексей. "Богохульничаешь, окаянный?!" – крикнула она и, не чувствуя боли, ударила кулаком в изображение сатаны, обернувшегося даже на иконе ее Алексеем. Кто-то совсем рядом раскатисто засмеялся, и она, когда обернулась, увидела, что это сам Алексей. Он еще раньше прокрался в ее комнату и стал позади нее и чуть сбоку, отражаясь в стекле киота. Вера Ивановна снова перевела взгляд на образ, на выпавшие и валяющиеся вокруг осколки стекла, потом опять на икону, с которой теперь уже укоризненно смотрел Николай Угодник.
Конец ознакомительного фрагмента.