Алба, отчинка моя…
Шрифт:
— Возьми, Руца, выпей за упокой души Георге… в память Георге…
Тогда и Руца, в свой черед, словно пришла к матери или старшей сестре, шагнула через порог и поцеловала протянутую к ней милосердную руку… И разрыдалась безмолвно, так, что только рубаха ее сотрясалась от плача, и говорила, глотая слезы:
— О-о, лелицэ Ирина…
Она взяла стакан дрожащей рукой, и крупные, красные, как кровь, капли виноградного гибрида выплеснулись на пол.
— Не могу, лелика… Ох, нет, не могу!..
Как будто хотела сказать: «Не могу жить… и умереть тоже не в силах!..»
Она подняла глаза — колдовские свои глаза…
Никанор
Подняла свои колдовские глаза Руца-Волоокая и сказала Ирине:
— Разрешите… прошу вас… Ирина, прошу тебя, как родную… Добрые люди, дайте мне поплакать над ним!..
Ну, что можно было ответить?.. Все молчали. Вроде бы каждый собирался что-то сказать, и даже, кажется, кто-то сказал, только так тихо, что почти никто не услышал:
— Эх, милая…
И в это самое время… старинные дедовские часы заскрипели, задергались и пробили двенадцать раз. И это значило, что сегодняшний день кончился и начинался другой, еще неведомый — пятый и последний день Георге Кручану.
Набросок на снегу
(Повесть)
Volentem ducunt fata, nolentem trahunt.
Покорных судьба ведет, непокорных — волочит.
1
Село гудело растревоженным ульем. Новость — что гром с ясного небушка: Рарица, жинка деда Скридона Патику, прозванного Клещом, взяла да под Новый год отгрохала старику мальчика. Тот, понимаете ли, документы для пенсии припасает, а молодуха на тебе — новую работенку, держи, старик, богатыря, четыре кило двести! Дескать, чтоб у тебя, пенсионер, руки не пустовали… И надо же, подгадала, в самый разгар зимних праздников, когда в каждом доме дымятся на столах кушанья, собираются соседи, кумовья и родичи. А где это видано, чтоб за стаканом вина молча сидели?
— Да, дела… А помнишь, Игнат, в сорок пятом корова у Тофонии четырех телят принесла? И что из этого вышло?
— Как не помнить… Она тогда все хвасталась: мол, вот так корову купила — и красавица на всю округу, и приплод на диво. А старики только крестились: дескать, не к добру это, ох не к добру… А ведь какой голод пришел, а?
— И еще перед голодом мыши страшно плодились. Помню, встала утром, а в ногах, на постели, целый выводок!..
— Ну, я вам скажу, если уж Кирпидин на старости лет потомством обзавелся… Ох, если не война будет, то мышиное нашествие!
Болтовня, из пустого в порожнее, иначе и не скажешь… А о чем еще языком чесать, если столько праздников, и все подряд? Вы только прикиньте: Новый год по новому стилю, Новый год по старому стилю, потом два рождества, тоже новое и старое, да два крещения Иоанна Крестителя, да еще день Ивана-бражника… Как говорится, держитесь, бочки!
Приходится, само собой, делать в этих бочках затычки или краны. Не окажется, как назло, подходящего сверла под рукой, и у соседа таких «дюймов» нет — сам пыхтит, выворачивает затычку с грехом пополам, мостится под бочкой и так и эдак с громадным раскаленным гвоздем в руке, как взломщик над сейфом. Сунешься к Иону через дорогу — жена только рукой махнет: с утра мужик застрял
«Бедный ты наш, ненаглядный… Зачем же в одиночку пошел за сверлом! Оставил нас одних-одинешенек, и дом без хозяина. На кого ж ты похож, родимый? С наезженной дороги мы тебя подняли, на теплые наши руки уложили, чтобы ожил и травки зеленой вместе с нами дождался… Початок ты наш кукурузный, кто ж тебя так исклевал-то? Вот мама идет навстречу, сейчас мама тебе слова любовные свои скажет!..»
И все это — последствие высших соображений и благих намерений, ибо с осени в бочках у Танасе были подходящие затычки. Но, как хороший хозяин, он обрезал их, чтоб, не ровен час, не соблазниться да не причаститься до зимних праздников. Решил дать вину срок, пусть обретет дух и крепость. У него-то самого в молодости, помните, какой дух был? А разве не должно быть и вино под стать хозяину? Пусть лучше потом, когда придет время, он накажет себя лишней работой, но как видите, не зря эта морока со сверлами и кранами — вино сказало хозяину «спасибо». И обрадованный Танасе со сверлом в обнимку несется по воздуху на детских ручонках, а жена его колядует…
И вот, значит, Рарица Патику себе в больнице, а село гудит, как пустая бочка:
— И как это у них вышло, ума не приложу! — заводит разговор какая-нибудь кумушка. — Ей же еще и тридцати семи нет. И как угораздило от этого пенька, Кирпидина?.. Старый хрыч, небось еле ноги волочит, только и умеет, что сопеть в подушку…
— Ай, кумушка, чего тут мудреного? — другая ей в ответ. — А стаканчик для чего? А кусочек жареного на ужин?
— Да что там жареное… Вот мой Танасе, вполовину моложе, а дети его из канавы вытащили, срам один…
— Радуйся, милая, — есть кому вытащить!
— А мне Рарица говорила, будто у них даже загса нет. Что ж он, и не муж ей, а так просто?..
— Постой, что ты такое говоришь! Это как же—.родить без росписи? Двенадцать лет под одной крышей — и не жена? Что ж она себе думала? А как теперь ребенок…
— Да погоди, Катанка, не в том дело! Ты мне лучше скажи, откуда он у них взялся, в этом святом семействе? Вон сколько лет вместе прожили — и до сих пор ничего! А почему она раньше, с тем, с первым мужем, никого не родила? И у Кирпидина с первой женой детей не было… Ну? Вот я и говорю — откуда этот ребенок?
— Хм, жили-жили — и на старости лет учудили… Он же ему в деды годится, своему мальчишке, этот Патику.
— Ничего, милые, придет время — все узнаем. Правда, сколько ни таи, вылупится, попомните мое слово…
Так, своим чередом, булькали бочки, плескалось в кувшинах вино и пенились на губах у говорливых кумушек толки-споры-пересуды…
«Скридон Патику… этот старый Клещ… видали? Отмочил штучку! Подкинул нам жвачку!»
Наконец хозяйка дома подливала вина.
— Послушайте и меня, гости дорогие… — женщина степенная, она не горячилась, не спорила. — Давайте-ка поднимем стаканы… Кто не знает, какое оно, это счастье, — только и жди подвоха. Поиграет с тобой в прятки: мол, вот оно я, держи! Хочешь не хочешь — лови. А пока ухватишь, глядь — уже седой да лысый, и пора о лучшем мире думать, грехи замаливать, а не в жмурки гонять…