Альбер Саварюс
Шрифт:
Если вам кажется, что этот небогатый молодой человек стал «львом» слишком дешевой ценой, то знайте, что Амедей де Сула трижды ездил в Швейцарию на перекладных и в карете, дважды — в Париж и один раз — в Англию. Он считался опытным путешественником и мог небрежно ронять: «В Англии, куда я ездил…» — и так далее. Вдовушки говорили ему: «Вы, бывавший в Англии…» Посетил он и Ломбардию, объехал итальянские озера. Де Сула читал все новинки. Наконец, когда он чистил перчатки, «тигр» Бабиля говорил посетителям:
«Мсье занят!». Поэтому, когда пытались бросить тень на репутацию молодого г-на де Сула, то говорили: «О, это вполне передовой человек!». Амедей обладал талантом излагать с чисто безансонской важностью избитые, но модные общие места, благодаря чему он по праву считался одним из наиболее просвещенных дворян. На нем всегда были изящные безделушки, а в голове — лишь мысли, одобренные прессой.
В 1834 году Амедею исполнилось двадцать пять лет. Это был брюнет среднего роста, с сильно развитой грудью, такими же плечами, несколько округлыми ляжками, уже довольно толстыми ногами, белыми пухлыми руками, круглой бородкой; его усы соперничали с усами гарнизонных офицеров. Красноватое широкое
Чтобы вы могли понять, насколько необычен такой образ жизни, нужно сказать несколько слов о Безансоне. Ни один город не оказывает столь глухого и упорного сопротивления прогрессу. Чиновники, служащие, военные — словом, все, кто прислан правительством из Парижа и занимает какую-нибудь должность, известны в Безансоне под общим и выразительным именем «колония». «Колония» — это нейтральная почва, единственная, где, кроме церкви, могут встречаться высшее общество и буржуазия города. В Безансоне нередко из-за одного слова, взгляда или жеста зарождается вражда между семьями, между знатными и буржуазными женщинами, вражда, которая длится до самой смерти и еще более углубляет непроходимую пропасть, разделяющую оба сословия. Если не считать семейств Клермон-Мон-Сен-Жанов, Бофремонов, де Сэев, Грамонов и еще кое-каких аристократов Конте, живущих в своих поместьях, то безансонскому дворянству не больше двухсот лет; оно восходит ко временам, когда провинция была завоевана Людовиком XIV. Это общество целиком во власти сословных предрассудков; его спесивость, чопорность, надменность, расчетливость, высокомерие нельзя сравнить даже с венским двором; в этом отношении венским гостиным далеко до безансонских. О знаменитых уроженцах города — Викторе Гюго, Нодье, Фурье — здесь не вспоминают, ими не интересуются. О браках в знатных семьях договариваются, когда дети еще в колыбели; порядок всех церемоний, сопровождающих как важные, так и незначительные события, установлен раз навсегда. Чужой, посторонний человек никогда не попадет в эти дома, и чтобы ввести в них полковников, титулованных офицеров, принадлежащих к знатнейшим семьям Франции и попавших в местный гарнизон, нужно было проявлять чудеса дипломатии, которым охотно поучился бы сам князь Талейран, чтобы использовать их на каком-нибудь конгрессе.
В 1834 году Амедей был единственным человеком в Безансоне, носившим штрипки. Это показывает, что молодой г-н де Сула был настоящим «львом».
Наконец, один анекдот позволит вам понять Безансон. Незадолго до того дня, когда начинается наша повесть, префектуре понадобилось пригласить из Парижа редактора для своих «Ведомостей», чтобы защищаться от маленькой «Газеты» (появившейся благодаря большой парижской «Газете») и от «Патриота», вызванного к жизни республикой. Из Парижа явился молодой человек, не имевший никакого представления о Конте; он дебютировал передовой статьей в духе «Шаривари». Глава партии центра, член городского самоуправления, пригласил к себе журналиста и сказал ему: «Да будет вам известно, милостивый государь, что мы серьезны, даже более чем серьезны: мы любим скучать, вовсе не хотим, чтобы нас забавляли, и терпеть не можем, когда нас заставляют смеяться. Пусть ваши статьи будут столь же мало доступны для понимания, как многоречивые писания из „Ревю де Ле Монд“, и лишь тогда, да и то вряд ли, вы окажетесь во вкусе безансонцев». Редактор зарубил это себе на носу и стал писать самым непонятным философским языком. Он добился полного успеха.
Если молодого г-на де Сула все же весьма ценили в безансонских гостиных, то исключительно из-за тщеславия: аристократия была очень довольна, что не чужда современности хотя бы с виду и может показать приезжающим в Конте знатным парижанам молодого человека, почти похожего на них.
Старания г-на де Сула, пыль, пускаемая им в глаза, кажущееся безрассудство и скрытое благоразумие имели определенную цель, без которой безансонский «лев» не был бы признан «своим». Амедей стремился к выгодной женитьбе; в один прекрасный день он собирался доказать всем, что его фермы не заложены и что у него есть сбережения. Он хотел завоевать Безансон, приобрести репутацию самого красивого, самого элегантного мужчины, чтобы завладеть сначала сердцем, а затем и рукой девицы Розали де Ватвиль. Вот в чем было дело. Большинство «львов» становится ими по расчету.
В 1830 году, когда молодой г-н де Сула начал свою карьеру денди, Розали было тринадцать лет. Таким образом, в 1834 году мадемуазель де Ватвиль достигла того возраста, когда ее уже можно было поразить причудами, обращавшими на Амедея внимание всего города.
Доход де Ватвилей уже лет двенадцать был равен пятидесяти тысячам в год, но тратили они не более двадцати четырех тысяч, хотя принимали по понедельникам и пятницам все высшее общество Безансона. По понедельникам у них обедали, по пятницам они давали вечера. Таким образом, из двадцати шести тысяч франков ежегодных сбережений, отдаваемых под проценты
Эти искусные маневры увенчались полным успехом. В 1834 году все матери в сорока аристократических семействах, принадлежавших к высшему безансонскому обществу, считали Амедея де Сула самым очаровательным молодым человеком в Безансоне; никто не осмеливался оспаривать у него первое место в особняке де Рюптов, и весь Безансон смотрел на него как на будущего мужа Розали де Ватвиль. Баронесса и Амедей уже обменялись несколькими словами насчет задуманного брака. Это имело тем большее значение, что барон слыл полным ничтожеством.
Розали де Ватвиль со временем должна была стать чрезвычайно богатой и поэтому привлекала всеобщее внимание. Она воспитывалась в доме де Рюптов, который ее мать редко покидала из любви к милейшему архиепископу. Розали жила здесь под двойным гнетом: ханжески-религиозного воспитания и деспотизма матери, державшей ее, согласно своим принципам, в ежовых рукавицах. Розали не знала решительно ничего. Разве прочитать под бдительным надзором старика-иезуита географию Гютри, священную и древнюю историю, историю Франции и узнать четыре правила арифметики — значит чему-нибудь научиться? Рисование, музыка и танцы были запрещены, ибо считалось, что они скорее развращают, чем украшают жизнь. Баронесса выучила дочь всевозможным тонкостям вышивания по канве и прочим женским рукоделиям: шитью, вязанию, плетению кружев. К семнадцати годам Розали не прочла ничего, кроме «Нравоучительных писем» и сочинений по геральдике. Никогда ни одна газета не оскверняла ее взоров. Каждое утро она слушала обедню в кафедральном соборе, куда ее отводила мать; вернувшись к завтраку, Розали после короткой прогулки в саду вплоть до обеда занималась рукоделием и принимала гостей вместе с баронессой; затем, кроме понедельников и пятниц, Розали сопровождала ее, если та ехала в гости, но и в гостях не смела молвить слово без разрешения матери.
К восемнадцати годам мадемуазель де Ватвиль была а белокурой, хрупкой, тоненькой, худенькой, бледной девушкой, ничем не выделявшейся среди прочих. Ее светло-голубые глаза казались красивыми благодаря ресницам, таким длинным, что они отбрасывали тень на ее щеки. Несколько веснушек портило ее красивый, открытый лоб. Ее лицо очень походило на лица святых, какими их рисовали Альбрехт Дюрер и предшественники Перуджино: те же тонкие, хотя чуть-чуть округленные очертания, та же нежность с оттенком печали, вызванным экзальтацией, то же выражение суровой простоты. Все в ней, даже ее обычная поза, напоминало тех мадонн, чья красота открывается во всем своем таинственном блеске лишь глазам внимательного знатока. У нее были красивые, хоть и красноватые руки и прелестные ножки, ножки принцессы. Обычно она носила простые бумазейные платья, но по воскресеньям и праздникам мать позволяла ей надевать и шелковые. Наряды Розали шились в Безансоне, и поэтому она выглядела почти уродливой, тогда как ее мать выписывала из Парижа все мелочи туалета, стремясь казаться грациозной, красивой и изящной. Розали никогда не носила ни шелковых чулок, ни туфелек, а только нитяные чулки и кожаные башмаки. По праздникам она надевала муслиновое платье и ботинки бронзового цвета, но ходила без шляпки.
Скромный внешний вид Розали скрывал железный характер, не сломленный воспитанием. Физиологи и глубокомысленные исследователи человеческой природы скажут вам (быть может, к великому вашему удивлению), что нрав, характер, ум, гениальность повторяются в некоторых семьях через большие промежутки времени, подобно так называемым наследственным болезням. Талант, как и подагра, проявляется обычно через два поколения. Блестящим примером этого является Жорж Санд; в ней возродилась сила, мощь и ум маршала де Сакса, незаконной внучкой которого она была. Решительный характер и романтическая отвага славного де Ватвиля воскресли в душе его правнучки, усугубленные вдобавок упрямством и гордостью, свойственными де Рюптам. Но эти достоинства или, если хотите, недостатки, были глубоко скрыты в душе этой девушки, тщедушной и вялой с виду; так клокочущая лава таится в вулкане, пока не начнется извержение. Возможно, одна лишь г-жа де Ватвиль догадывалась, какое наследство досталось ее дочери от предков. Она была до того строга к своей Розали, что однажды на упрек архиепископа, зачем она так резко обращается с дочерью, ответила: «Предоставьте мне воспитывать ее, ваше преосвященство! Я ее знаю, в ней сидит несколько Вельзевулов».