Александр Иванов. Его жизнь и художественная деятельность
Шрифт:
Но как ни скорбел Иванов о новом направлении нашей живописи, он не менее живо интересовался всем, что было сделано в этой области в его отсутствие. Он осмотрел Исаакиевский собор. Более других нравился ему еще Бруни. Сравнивая живопись Исаакия с той, которой была украшена домовая церковь великой княгини Марии Николаевны, он нашел в последней более силы и характера, но и она мало удовлетворяла его. «Распятие» К. П. Брюллова очаровало его своей техникой, но он остался недоволен небрежным отношением художника к характеру композиции. Более же всего интересовали Иванова молодые художники; он мечтал поделиться с ними своим долголетним опытом, стать их руководителем.
«Мы, художники, – говорил он, – получаем недостаточное общее образование; это связывает нам руки. Сколько сил у меня достанет, буду стараться, чтобы молодое поколение было избавлено от недостатка, от которого мне пришлось избавляться так поздно». «У нас, в России, находится много людей с прекрасными
Наряду с желанием быть руководителем молодежи у Иванова является порою сомнение, так ли он понимает задачи нового искусства. Проведя тридцать лет в непрерывном труде, пользуясь всяким удобным случаем, чтобы пополнить свое образование, Иванов все еще считал себя недостаточно готовым к тому делу, которому собирался посвятить остаток дней своих.
«Новое время, – говорит он, – требует нового искусства. Идея нового искусства сообразно с современными понятиями и потребностями еще не вполне прояснилась во мне. Я должен еще долго и неусыпно трудиться над развитием своих понятий; не раньше как через три-четыре года я сам отчетливо пойму, что и как я должен делать; я должен разработать свои понятия и должен определить их; раньше той поры, когда определится во мне идея современного искусства, я не могу производить новые картины. До той поры я должен работать не над изображением своих идей на полотне, а над собственным образованием».
Еще будучи в Италии, Иванов много думал о средствах поднять искусство на родине; он мечтал об устройстве в России публичных картинных галерей, национального музея. Он живо интересовался недавно устроенным тогда московским рисовальным классом, в пользу которого пожертвовал картины покойного отца и свои рисунки, сделанные в Академии.
Постоянно стремясь проверять свои взгляды мнениями людей науки, Иванов старался сблизиться с известными петербургскими учеными и посетить тех из них, беседа с которыми обещала ему много нового. Но в разговорах с ними он продолжал держаться своей старой привычки – гораздо более слушать, нежели говорить. Между прочим, он побывал в Императорской публичной библиотеке, где с нетерпением ожидали его В. В. Стасов и помощник его, Горностаев. Долго беседовал с ними художник об искусстве, о старейших изображениях Христа, прося показать ему все имеющееся по этому вопросу в библиотеке. В.В. Стасов показал все, что только могло интересовать художника, и был поражен глубокими знаниями Иванова по части истории искусства.
Не одна живопись занимала Иванова, но все русское было близко и дорого ему, начиная с русской речи, о которой он говорил: «Это для меня музыка», и кончая русской музыкой, с которой он жаждал ознакомиться. К сожалению, ему ничего не пришлось услышать из сочинений русских композиторов, так как в то время наступил уже летний сезон. Зато удалось ему видеть на сцене «Ревизора», которого он часто слышал в чтении самого автора. Иванов был в восхищении от «Ревизора» и все время хохотал, как ребенок; только в конце призадумался он и совсем переменил тон: «Ведь как вдумаешься, то надо больше плакать, чем смеяться», – решил он, негодуя на свой невольный, искренний смех.
Вскоре по приезде Иванова в Петербург должно было состояться освящение Исаакиевского собора, куда, понятно, собирался и художник. Тут произошел с ним забавный случай, о котором он писал потом брату. Иванов обратился к председателю комиссии по построению храма, графу Гурьеву, с просьбой дать ему билет. Так как его представил Монферран, то граф принял его почему-то за француза. «Est-ce que vous ^etes francais, monsieur?», – вежливо спросил он Иванова. «Non, monsieur, je suis russe». «Как, русский! – воскликнул начальник комиссии. – Я никак не могу вас в этом костюме и с бородой допустить к послезавтрашней церемонии. Француза – дело другое, но русского – никак». Иванов отвечал, что только что был представлен государю императору, который, обласкав его, ничего об этом не заметил. Этот довод Иванова, нисколько не убедив старого графа, только еще более рассердил его.
Однако Иванову все же удалось достать билет у другого лица, и он присутствовал на освящении храма в том же костюме и с бородой, к великому неудовольствию графа Гурьева.
Между тем, время уходило, и прошло уже более шести недель со дня приезда Иванова в Петербург, более шести недель томительной неизвестности и тревожного ожидания. До сих пор художник не знал еще, что решено насчет его картины
Сочувствие публики было громадно. Трагическая смерть, завершившая трагическую судьбу художника, не могла не поразить всякого, кто интересовался искусством. Об Иванове заговорили все наши газеты. Явилось несколько некрологов и личных воспоминаний. Одна из лучших статей помещена была спустя некоторое время в «Современнике»; в ней автор, лично знакомый с художником, объяснял, почему Иванова при жизни так же не оценили, как и Пушкина, и приводил отрывки из своей беседы с ним, дававшие ясное представление о взглядах Иванова на искусство. Самое существенное из этой беседы уже приведено нами раньше.
5 июля в домовой церкви Академии художеств толпилась многочисленная публика, пришедшая отдать последний долг великому художнику, некогда произнесшему гордые слова: «Сего труда ни один человек, кроме меня, кончить не может», и действительно кончившему свой труд, но вместе с ним и жизнь свою. Члены Академии, молодые художники, литераторы, учащееся юношество, лица разных званий и сословий наполняли церковь. Отрадно было видеть эту торжественно-молчаливую, сосредоточенно-печальную толпу людей, большей частью совершенно чужих для художника, не видавших его при жизни, но видевших его великое произведение и полюбивших в нем человека, отдавшего свою жизнь на служение родному искусству. Все эти люди чувствовали, что Россия лишилась одного из лучших и достойнейших сынов своих. Умерший на руках нескольких друзей художник очутился после смерти среди огромной семьи: все стоявшие у гроба чувствовали себя его родными и плакали о нем братскими слезами. Зелень и цветы украшали гроб: лавровый венок – эмблема земной славы – лежал на пальмах – эмблеме страдания, окруженный цветами дружбы, усладившей последние минуты жизни художника. Когда кончилась божественная литургия и произнесено было надгробное слово, двери в академические залы отворились. Старшие члены Академии, молодые художники и несколько человек из публики понесли гроб на руках; за ними потянулась по залам до парадного входа молчаливая толпа, готовая заменить носильщиков… Внизу ждали погребальные дроги, но молодежь объявила, что понесет дорогую ношу до могилы, и, несмотря на нестерпимый жар и на очень значительное расстояние от Академии художеств до Девичьего монастыря, молодые люди донесли гроб на руках.
Когда смолкли звуки последней молитвы и священники удалились, толпа все еще неподвижно стояла над разверстой могилой, точно не хотела еще расстаться с нею. Тогда среди водворившейся глубокой тишины выступил вперед молодой человек и произнес прощальное слово; за ним – другой. Много упреков пришлось выслушать впоследствии молодым ораторам, их обвиняли в непочтительности к старшим, которым они должны были предоставить слово, в отсутствии чувства меры. Быть может, все эти упреки были вполне основательны, быть может, речи молодых почитателей Иванова и грешили всеми указанными недостатками, но все же не нужно забывать, что это были речи, вырвавшиеся из глубины полных симпатии молодых сердец, слишком горячие, чтобы быть вполне обдуманными, слишком искренние, глубоко прочувствованные, слишком проникнутые глубоким трагизмом минуты, чтобы в достаточной степени соблюсти чувство меры… «Первые, у кого горе отозвалось особенно больно, – говорит Крамской, сам сильно потрясенный смертью Иванова, – были молодые сердца и горячие головы студентов». Кто знал любовь Иванова к молодежи, согласится, что именно ей и следовало говорить на его могиле; и если бы художник мог слышать раздающиеся над ним молодые взволнованные голоса, он помирился бы со многими из перенесенных страданий и из глубины своей холодной могилы послал бы горячее спасибо своим юным, чистым сердцем друзьям. Когда умолк второй оратор, вышел из толпы еще третий юноша и прочел стихотворение, написанное князем Вяземским за два дня до смерти художника, который умер, не узнав о его существовании. Этим стихотворением мы закончим наш очерк.