Александр Скрябин
Шрифт:
В третьем часу ночи явился Скрябин. Все, даже те, кто злословили, зааплодировали. Сафонов, нежно обняв Скрябина, сказал:
— Саша Скрябин ведь у нас непростой… Вы его побаивайтесь, он что-то замышляет.
Скрябин имел зеленоватый, очень изнуренный, утомленный и потасканный вид.
— У Саши теперь шестеро детей, — сказал весело Сафонов, — три девочки, мальчик и две симфонии… К тому ж он у нас ницшеанец, увлекается сверхчеловечеством… Вот какие страсти…
— Гораздо труднее делать все то, что хочется, чем не делать того, что хочется, — туманно и как-то рассеянно сказал Скрябин. — Я считаю, что делать то, что хочется, благороднее и предпочтительней.
— Вот я на Скрябина
Все засмеялись, зааплодировали.
— Правда, Саша, хорошо, — смеялся Сафонов, — акростих… Из первых букв каждой строки составилась твоя фамилия… Я особенно дорожу этим Ъ-монахом… А вот еще недурно — фонтан утех… А вы как находите, господа?
— А почему это вы Александра Николаевича в Ъ-монахи записали? — смеясь, спросил Юлиан Сигизмундович. — Что общего у Скрябина с монастырем?
— А вот вы его не знаете, — сказал Сафонов, — Саша у нас святой человек… Жизни, правда, он не очень святой, но тем более вероятности, что станет Ъ-монахом. Ведь иеромонахи всегда сначала нагрешат, а потом проходят курс святости… нет, это я так говорю, а на деле ведь Саша у нас очень любопытен… Вот вы с ним не говорили, а поговорите с ним не так, за ужином, а по-настоящему — вот он вам на бобах-то и разведет… Он ведь у нас ницшеанец и мистик.
— Что-то вид у Александра Николаевича не мистический, — смеясь и грозя шутливо мизинцем, говорил Юлиан Сигизмундович.
— Вам нужно, чтоб уж все сразу было, — сказал Сафонов, — вот поступит в иеромонахи, и вид мистический будет. — И он с любовью поцеловал Скрябина в осунувшуюся щеку.
— Знаешь, Танюшка, — сказал Скрябин, — лучше мы с тобой будем заниматься опять в меблированных комнатах, а не у меня… Вере нужен рояль.
— Понимаю, — сказала Таня. — Не надо было мне вовсе являться к тебе в дом.
— Нет, — сказал Скрябин, — это было бы нехорошо… Я не мог тебя не пригласить как джентльмен… Иначе все наше знакомство имело бы вид заигрывания на стороне…
— Удивительно, Саша, — сказала Таня, — как ты мудр в творчестве и наивен в быту… Ты, Саша, в последнее время особенно нервен, но пытаешься скрыть… У тебя с Верой Ивановной давно уже нет психического контакта… Так за что же она меня ненавидит?..
— Ты не права, Танюка, — сказал Скрябин, — Вера благородная и честная женщина, она мой искренний друг… Но все должно разрешиться… надо ехать за границу, там все проще… У меня есть надежда достать денег. Маргарита Кирилловна Морозова, моя бывшая ученица, мне обещала денег… И тогда я оставлю проклятое профессорство в консерватории… Поеду с семьей в Швейцарию… И ты поедешь туда лечиться… У тебя ведь легкие слабенькие… А ты должна быть у меня здоровенькая, Танюка моя… И в каком-то проходном дворе, среди сугробов, они жадно начали целоваться.
Вера Ивановна и Маргарита Кирилловна Морозова сидели в плетеных креслах на увитом плющом каменном балкончике. Вера Ивановна устало говорила:
— Саша всего на неделю собирается в Париж, но это, пожалуй, надолго… Очень надолго… И все-таки я хочу верить, что Саша ко мне когда-нибудь вернется… Я знаю, это может случиться только в том случае, если не станет моей соперницы, слишком сильно
— Она его любит ради себя, — сказала Морозова, — а ты, Верочка, его любишь ради него… Жаль, что в бытии Александр Николаевич так слеп, а временами эгоистичен.
— Нет, нет, Маргарита Кирилловна, — сказала Вера Ивановна, — ко мне Саша по-прежнему относится с большой любовью и нежностью, очень заботится обо мне и детях… А может быть, все к лучшему… Может быть, это даст толчок мне встряхнуться и сделаться самой человеком… Я ведь этот год играла и сделала порядочные успехи, так что даже Саша советует мне осенью выступать публично… Конечно, я играю только Сашины сочинения, и цель моя его прославить… Не знаю только, удастся ли мне это…
В верхней комнате у пианино сидела Вера Ивановна, а Скрябин стоял рядом и, слушая ее игру, говорил:
— Все должно жить… Пусть даже смазать в начале, но если закончить блестяще, получается впечатление чистоты, блеска… Как одно дыхание… Упоительность прежде всего… Шпоры, шпоры… Вот так лучше… Намного лучше…
— А ведь в Москве, Саша, — сказала Вера Ивановна, — я даже избегала играть при тебе… Да и ты предпочитал, чтобы я играла в твое отсутствие.
— Ничего, — сказал Скрябин, — мы уже за лето почти все с тобой наверстали… Я рад, очень рад, что мне удалось с тобой пройти все свои сочинения, кончая опусом 42… Ты теперь в искусстве самостоятельна… Ведь приятна самостоятельность… Ведь верно, Вушка, дорогой ты мой дружочек…
— Верно, Саша, — тихо сказала Вера Ивановна.
— Концерты в Париже так важны для меня, — говорил Скрябин, — для искусства я должен принести жертву… Я надеюсь показать там свою Четвертую сонату… Здесь впервые полная потеря телесного в музыке… Впервые мне удалось достичь, — он сел рядом с Верой Ивановной и осторожно коснулся клавиш пальцами, — призрачность, нежность, — говорил Скрябин, играя, — в Париже это оценят, это город Дебюсси… Намек… Поиски Ничто, из которого это сделано… Но у меня основной образ не легкость тумана, а звезда, мерцающая сквозь туманную прозрачность… То отдаляясь, то приближаясь… И в конце… Вызывает опьянение желанием, бесцельное стремление к бесконечной дали… Тут тема должна стремиться к оцепеневшим хрустальным звучностям…
Вера Ивановна с любовью смотрела на вдохновенное лицо Скрябина.
На террасе кафе за отдельным столиком сидел Скрябин и что-то быстро писал карандашом в толстую тетрадь в синей обложке. Кафе располагалось на берегу озера, слышны были крики чаек и плеск волн.
„Если мир мое творчество, — слышит Скрябин свой собственный задумчивый голос, — то как я создаю? Что значит, что я создаю? В данную минуту я сижу за столом и пишу. Время от времени я прекращаю эту работу и смотрю на озеро, которое прекрасно. Я любуюсь светом воды, игрой тонов, я гляжу на проходящих мимо людей, на одних почему-то более внимательно, чем на других… Я хочу пить и спрашиваю себе лимонада, — фиксирует Скрябин свои отношения с гарсоном, — я смотрю, на часы и вспоминаю, что скоро время завтракать… Все это я сознаю. Если б я перестал сознавать все это, а сознание есть действие и труд, если б моя деятельность прекратилась, то исчезло бы все… Итак, я автор всего переживаемого, я — творец мира… Почему же этот созданный мною мир не таков, каким бы я хотел его иметь? Почему я недоволен и страдаю? Но, допустим, я создал мир, в котором мне ничего не остается желать, и в этом положении я буду находиться вечно… Можно ли представить себе это оцепенение в довольстве? Неужели все пытки инквизиции не лучше, не менее мучительны, чем это вечное ощущение довольства?“