Александр Солженицын: Гений первого плевка
Шрифт:
«ГОВОРЯТ… ОТЧЕГО Ж НЕ ПОВЕРИТЬ!»
Наконец, о бесчисленных цифрах. Казалось бы, уж кто-кто, а математик должен и уважать их, и конкретно представлять в каждом случае, что именно за ними стоит. Но куда там! Мы уже видели, цифры сыплются из-под пера нашего математика, как из рога изобилия, и все — перекошенные, деформированные, уродливые, калечные… Даже наблюдая явления и вещи в непосредственной близи, он не может дать их достаточно четкую цифровую характеристику. Так, на одних страницах «Архипелага» (т. 2, с. 77, 81) уверенно заявляет, что в Экибастузском лагере, где он сам находился, было 4 тысячи заключенных, а на других (249, 265, 275, 288) столь же уверенно — что 5 тысяч и даже (с. 12) — около 6. Чему же верить?
Ему ничего не стоит любую цифру, что называется, вывернуть наизнанку. Например, рассказывает о якобы имевшей место ничем не вызванной стрельбе охраны по заключенным, в результате чего 16 из них были ранены. Это на странице 301 третьего тома, а на странице 331 эти 16 раненых уже фигурируют как «убитые 16»!
Последний случай похож на сознательный фокус, построенный
Любопытнейшие фокусы такого рода показывает факир Александр на тему тюремно-лагерного быта. Пишет, например, что одну группу заключенных везли «из Петропавловска в Москву», и что путь этого поезда продолжался три недели, и что в каждом купе — «обыкновенный купированный вагон» — было по 36 человек! Тут все, как говорится, дает обильную пищу уму. Во-первых, какой Петропавловск? Ведь их два — в Казахстане и на Камчатке. Судя по времени пути, можно предполагать, что подразумевается второй. Но это, как известно, морской порт, и прямого железнодорожного сообщения с материком у него нет, так что заключенным предстояло прежде пересечь воды Тихого океана да Охотского и Японского морей, прибыть в Приморский край, а уж потом, допустим, из Владивостока… Однако здесь новая закавыка: непонятно, зачем через просторы океана, двух морей и всей страны везли такую пропасть заключенных в столицу, где, по многократным уверениям Солженицына, их и без того было тьма? Разве не в обратном направлении обычно везли их?
А если допустить (намек такой есть), что это были люди каких-то редких, ценных и нужных Москве специальностей, то разве не постарались бы везти их в человеческих условиях, ну, по крайней мере хотя бы в таких, чтобы доставить в пункт назначения живыми? Ведь 36-то человек в четырехместном купе не только три недели, но и нескольких часов прожить не смогут: передавят друг друга и задохнутся. Да и как их туда запихать? Разве что предварительно отрубив руки да ноги и уложив как дрова в поленнице. Но без рук и ног зачем они были бы нужны в Москве?
В приведенном примере, как видим (36 : 4 = 9), Солженицын рисует девятикратное превышение над тем, что полагается. Но это для него совсем не предел. Далее он рассказывает о тюрьмах, в которых будто бы сидело по 40 тысяч человек, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи». Тут уже превышение раз в 10–13, если не больше, т.е. как бы в одно купе наш математик утрамбовывает уже человек по 40–50–55. Потом мы выслушиваем его информацию еще об одной тюрьме, где «в камере вместо положенных 20 человек сидело 323». В 16 раз больше! Затем: «в одиночку вталкивали по 18 человек». Значит, 18-кратное превышение. Рекорд? Нет! Читаем еще: «…Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч». В 20 раз больше! Вот уж это, кажется, солженицынский рекорд в данном виде упражнений, ибо если перевести все в купейное исчисление, то получится 80 человек в одном купе!
Разумеется, сам Солженицын, как мы знаем, в таких купе не ездил, в подобных камерах не сидел, в похожих тюрьмах не был и ничего подобного не видел своими глазами, но — «Говорят… Отчего ж не поверить?» Иногда, поведав об очередном «купе», он рекомендует читателям: «Прикиньте, разместитесь!» То есть предлагает произвести, как выражаются юристы, следственный эксперимент. Дельно. Но почему бы и самому вместо ссылки на «говорят» не произвести хоть один какой-нибудь экспериментишко? Допустим, с утрамбовкой купе живыми людьми трудновато, — где найти несколько десятков желающих изведать такую пытку? Но вот случай гораздо проще. Уверяет Солженицын, что в лагерях царил среди заключенных дикий разгул блуда. Ну, поверить в это трудно, ибо в других местах «Архипелага» он же сам без конца твердит об изнуряющем труде, о голоде, о болезнях и т. д. — до любовных ли здесь утех? Но автор настаивает и приводит такой пример. В одном, дескать, лагере между его мужской и женской частью столбы с колючей проволокой под током шли только в один ряд, т.е. не было между частями прогала, и соприкасались они непосредственно. И вот вам: «Говорят (сам-то опять, конечно, не видел! — В.Б.), ненасытные туземцы (так он именует товарищей по несчастью. — В.Б.) сбивались к той проволоке с двух сторон, женщины становились так, как моют полы, и мужчины овладевали ими, не переступая запретной черты». Тут редко кто не скажет: «Полно, Александр Исаевич. Побойтесь Бога!» Во всяком случае, на сей раз следственный эксперимент, проделанный лично, был
42
Из выступления по французскому телевидению 9 марта 1976 г.
Тема требовала от автора чистой совести, чутких рук и основательных знаний. А Солженицын своим невежеством, верхоглядством да злобностью только изгадил ее, многие трагические аспекты профанировал, да и просто подал в кощунственно-комическом свете. Ничего иного у него получиться и не могло, ибо все это для него не боль, не трагедия, а лишь повод для краснобайства да саморекламы, похвальбы да излития желчи.
XII. ВОРОБЕЙ И КУКУШКА
В конце, видимо, есть необходимость восполнить пробел в отношении и других произведений Солженицына, которых мы в ходе повествования касались лишь мельком. Думается, это можно увлекательно сделать посредством краткого изложения взглядов и суждений по данному вопросу некоторых других литераторов, иные из коих наблюдали моего героя гораздо ближе и дольше, чем я. И тут первым следует назвать, конечно же, критика Владимира Лакшина.
В. Я. Лакшин был введен в редколлегию «Нового мира», кажется, в конце 1961 года и оставался в ней до весны 1970-го. Изрядная часть одиссеи нашего персонажа прошла на его глазах. Он пишет: «За годы „Нового мира“ я привык считать Солженицына близким себе человеком и не сомневался в добром его отношении». [43] Еще ближе был критику Твардовский: его он именует «вторым отцом», а поэт, судя по рассказу, в свою очередь, иногда называл критика «меньшим братом». Куда уж ближе, куда уж роднее: одновременно и сын и брат. Правда, сыновно-братское родство некоторые находят несколько избыточным, а другим оно представляется даже трагически-непереносимым. Так, царь Эдип, неожиданно обнаружив, что его сын одновременно приходится ему и братом, выколол себе глаза (куда, мол, смотрели!) и, бросив престол, бежал из семивратных Фив. Но это — между прочим. Гораздо важнее то, что при первых же признаках какой-либо ссоры между Твардовским и Солженицыным близкий обоим Лакшин всегда (а таких ситуаций, по его словам, «было немало»), «разговаривая с каждым порознь, как мог, умерял страсти», ибо считал, что «их публичный разрыв был бы большим несчастьем для литературы». Для всей-то матушки единой и многонациональной! Так поступил он и весной 1970 года, когда после новой низости Солженицына, названной критиком «ударом в спину», поэт, судя по многим фактам, уже ясно понимал, кого пригрел на своей груди: Лакшин отговорил его, неистово возмущенного, от разрыва. Следовательно, не кому-то другому, а именно Лакшину мы обязаны тем, что Твардовский перед смертью не рассчитался с Шурочкой так, как тот заслуживал этого. Критик взял тогда на себя обязанность ответного удара, но, увы, из благородного замысла ничего путного не получилось, а вышла заурядная литераторская ссора в письмах.
43
Лакшин В. Солженицын, Твардовский и «Новый мир». // Альманах «XX век». Лондон, 1976. Далее все высказывания В. Лакшина цитируются из этой работы. — В.Б.
По прошествии недолгого времени поссорившиеся встретились в Центральном Доме литераторов на похоронах Твардовского. Встретились, по словам критика, «если и не как-то особенно сердечно, то по-человечески, и крепко пожали руки друг другу вблизи его гроба». Разумеется, похороны не место для продолжения эпистолярных распрей, но, однако же, удар-то в спину был, покойный-то негодовал, больше того — удары-то, оказывается, наносились неоднократно, только о происхождении некоторых из них Твардовский, как мы видели, часто не знал. Но об одном известном ему ударе он, по свидетельству самого же Лакшина, высказался посредством чужих стихов с предельной четкостью:
Вскормил кукушку воробей, Бездомного птенца, А тот возьми да и убей Приемного отца…И вот приемный отец лежал в гробу — так можно ли, допустимо ли было именно здесь, у гроба, чувствительно жать руку вскормленной кукушке?
С похорон Твардовского, с того содержательного рукопожатия писатель и критик больше не виделись. Но настал 1975 год. Солженицын публикует в Париже книгу «Бодался теленок с дубом». Лакшин прочитал ее и в пространном ответе своем ахнул: «Вот так, с НОЖОМ ЗА ГОЛЕНИЩЕМ, оказывается, и разговаривал автор „Ивана Денисовича“ со своим крестным отцом, литературным наставником… Годами лгал, притворялся и лицемерил с доверяющими ему людьми, фальшивил, „двойничествовал“, без видимой причины и нужды — лгал. И все это теперь называется — „жить не по лжи“?».