Александра Коллонтай — дипломат и куртизанка
Шрифт:
— Здесь живёт самая беднота — те, что работают на дому. Фабричных тут мало, до фабрик далеко. Вот сюда. Не оступитесь — темно.
Через узкую дверь они входят в сырую тьму. Пахнет подвалом и луком. Александра с трудом нащупывает лестницу. Её спутник чиркает спичками...
— Ещё одну лестницу вверх и направо.
Ступеньки крутые, узкие. Звонок отсутствует, но дверь приотворена. Они входят в тёмный коридорчик, натыкаются на ящик, попадают во что-то мягкое...
— Кто дома?
Дверь отворилась. На пороге силуэт беременной женщины.
— Что вам надо? — спрашивает она.
Представитель партгруппы
— Войдите, войдите! — Голос сразу становится дружелюбным. — Утешьте бедную женщину: с утра, как пришли ей рассказать об аресте мужа, не переставая ревёт... В ушах звон стоит от её плача. Фрау Мензель! Это к вам!
Беременная женщина пропускает их в комнату. Низкая комната посредине завешена ситцевой тряпкой, долженствующей заменять перегородку.
— Вот сюда, — и хозяйка любезно раздвигает «портьеру».
— Ой-ой! Ой-ой! — несётся не то плач, не то стон, и худенькая молодая женщина встаёт с корзины, на которой лежала, накрыв голову шалью; она тоже беременна. Глаза — огромные, чёрные, лихорадочные. Пышные, непослушные волосы завитками падают на заплаканное и всё же красивое, библейского типа, лицо.
— Чего плакать-то, — пробует ободряюще заговорить представитель партгруппы. — Дело не так скверно. Продержат два дня и выпустят. Ваш муж ведь ничего не сделал. Они его взяли просто потому, что под руку попал. Разве разберёшь в толпе?
Но фрау Мензель не слушает: накрыв голову серой шалью, она снова садится на корзину и плачет, плачет...
— Поговорите с ней по-русски, — советует спутник Александры.
— Пробую, но мы друг друга не понимаем; она говорит на смеси польского языка и жаргона.
— Комитет ассигновал вам денежную помощь, — переходит на деловой тон представитель партгруппы, — получите и распишитесь.
Выглянули чёрные глаза из-за шали, протянулась худая рука с тонкими, белыми пальцами и вдруг упала на корзину. Женщина опять завыла, заголосила, забилась...
— Вот так целый день! — качает головой квартирная хозяйка и идёт за водой.
Проходя мимо Александры, хозяйка таинственно манит её пальцем.
— Она — того, фрау Мензель, немного помешанная, — сообщает хозяйка шёпотом.
— Что вы! Просто огорчена, расстроена...
— Нет-нет, ведь это не только теперь, это у неё постоянно. Поссорятся с мужем, и как ссорятся-то! Кричат так, что я первое время всё за полицией бежать хотела. Думаю, убьёт он её или она его... У них не разберёшь! И плачет, и плачет. Я ей говорю: «Фрау Мензель! Пожалейте хоть ребёнка-то! Этаким криком вы его убьёте!» — «Ах, что мне ребёнок, когда мой Самсон меня разлюбил...» А какое там разлюбил! Так целуются, так целуются, что слушать тошно. Я им говорю: «Ведите себя прилично, у меня дочка подрастает... Нельзя же так! Ребёнок-то ребёнок, а всё видит, всё замечает». Но разве они станут слушать? Как помирятся, так и начнут лизаться и не разбирают — для них что ночь, что день... Хохочут, обнимаются... Зову обедать — не идут — некогда! Не нацеловались ещё!.. А там смотришь, опять поссорились... Беспокойные жильцы! Не рада, что и пустила, — вздыхает хозяйка...
Пора уходить. Фрау Мензель провожает их с лампой на лестницу, кутается в шаль, из-за которой видны одни глаза, огромные, чёрные, печальные.
Узкая, головоломная лестница — и они на улице.
— Странные ваши русские, —
В гостинице Александру ждёт письмо из дома. Она быстро пробегает его глазами, и душа наполняется смятением и тревогой. Всё здешнее, заграничное становится чужим, тягостно-ненужным... Кажется, так бы и перелетела пространство одним усилием воли. Она хватается за перо: писать, писать домой... Но разве скажешь всё? И когда услышишь ответ, которого так жадно просит душа?
А часы, неумолимые часы бегут и бегут. Скоро шесть. Сегодня в соседнем Мангейме реферат. Начало собрания в восемь, а мысли до сих пор не собраны, цифры не записаны.
Начинается нервная, томительная работа. Александра бросается к книгам, источникам; перелистывает, ищет. Но фразы скользят по сознанию, не задевая, и мысли отлетают от дела. Вспоминается время экзаменов: такое же бессилие удержать убегающее, непослушное внимание. Карандаш жирно подводит двойные, тройные черты под строками, а мысли бегут, внимание ускользает. Бегут, летят домой, за тысячи вёрст.
И вдруг точно обжигает сознание: через час — выступать. Кровь ударяет в голову, стучит в висках, холодеют руки, и в бессильном отчаянии хочется разрыдаться.
«36 процентов девушек из рабочих семей вынуждены торговать своим телом, чтобы прокормить себя и своих близких»... — шепчут губы, силясь удержать цифры в памяти. Но внимание отсутствует... Что же это будет? Нельзя же выйти к людям без цифр, без данных, с несобранными мыслями? Полная аудитория, напряжённые, ожидающие лица, женские лица... И ничего не дать им? Тем, для кого каждый такой реферат — событие? Неожиданно для самой себя непонятным усилием воли ей удаётся взять себя в руки. Мысли попали на рельсы. Внимание приковано. Спешно, скоро работает карандаш. Цифры занесены, факты освещены в памяти, скелет речи готов. Дом, свои «далёкие-близкие» отошли, забыты. Руки машинально поправляют причёску, застёгивают платье, а голова работает над рефератом, ищет образов, сравнений...
Когда немецкий товарищ стучится в дверь, чтобы везти Александру на собрание, она — в полной боевой готовности, и только приятное волнение после пережитого нервного подъёма обещает придать большую выразительность и живость речи.
Дом профсоюзов, архитектурной смелости которого мог бы позавидовать клуб эстетов-модернистов.
Быстрой походкой Александра минует художественный портал, просторный вестибюль, широкие коридоры — и вот она у рампы. Кафедра стесняет её. Трудно говорить, когда эта деревянная стенка отделяет от слушателей. Ближе, ближе к ним...