Аленкин клад. Повести
Шрифт:
— В начальство, значит, уходишь, Александр Ильич? — приуныл Петр Малышев. — Смотри не зазнавайся. Не забывай вкус «горячего хлеба».
— Могу и тебя в помощники взять. Давай пять!
Две рабочих руки соединились в крепком пожатии.
— Будешь у меня на четвертой первым подручным.
— На четвертой?! Опять все начнем с азов?
— Надо, Петя. Мы ее за год обласкаем. Бригады, опять же, по-нашенски спаяем. Новую технологию внедрим. Знаешь, сколько будем выпускать чугуна?
Бригада притихла. Петр Малышев сдвинул на затылок войлочную шляпу.
— Два с половиной миллиона тонн
Сталь и песня
Оркестр умолк. И только скрипка тихо-тихо, точно боясь потревожить вечный сон русских солдат, пела о березовой роще под горою, горящем закате и о трех ребятах, которые грудью закрыли Родину-мать у незнакомого поселка, на безымянной высоте.
Песня скрипки замирала и замирала. А когда она стала еле слышной, многим показалось, что где-то рядом, совсем рядом, на березах лепечет листва и по росистой траве стелется пороховой дым.
Певец поднял голову, вздохнул полной грудью, и со сцены полилась песня:
Дымилась, падая, ракета, Как догоревшая звезда. Кто хоть однажды видел это, Тот не забудет никогда…Голос певца с каждой секундой набирал силу, становился удивительно красивым, берущим за сердце слушателей теплотой и свежестью.
Тот не забудет, не забудет Атаки яростные те У незнакомого поселка, На безымянной высоте.Оркестр снова умолк. Певец поклонился слушателям. Люди сидели как зачарованные. Святую тишину, рожденную песней, нарушили только детские шаги. Белокурая девочка лет восьми с букетиком красных гвоздик подошла к седому металлургу с тремя орденами Славы на груди и, вручив ему цветы, вернулась к отцу. Я слышал, как она, устроившись на отцовских коленях, тихо спросила:
— Эту песню про дедушку Ивана сложили, да?
— Про него, Аришка. Про него, милая…
Голос певца опять полонит слушателей, ведет их на далекую чужбину, где синеокий солдат печальными глазами провожает караваны птиц в сторону родную, милый сердцу край по имени Россия. Песня рассказывает, как солдату хочется полететь в родные места, где он рос, где любил до слез…
Сидящая в первом ряду старушка украдкой вытерла глаза. Ее морщинистое лицо окаменело, губы чуть-чуть вздрагивали. Она плакала молча, как только могут плакать матери, не дождавшиеся с войны сыновей.
Когда на сцене опустился занавес и металлурги стали расходиться по домам, Александр Гуторов спросил меня:
— Ну, как?
— В Москве такого певца не всегда послушаешь.
— Многие удивляются, почему Владимир Литвинов не захотел петь в театре. А я его понимаю…
В филармонию Владимир Литвинов пришел прямо из цеха, после областного фестиваля художественной самодеятельности. Сталевары радовались: пошел Володя в гору! На его концерты они приходили всем
Любовь металлургов к талантливому исполнителю русских народных песен росла с поразительной быстротой. Владимир каждый раз старался выступить чище, красотой и силой голоса донести до слушателей глубину песни. После каждого концерта, по установленному в театре закону, он обращался к режиссеру Симоне Хрусталинскому и просил того творчески разобрать выступление. Симона встряхивал седой шевелюрой и снисходительно замечал:
— Как вы стоите на сцене? Боже мой! Надо у микрофона быть богом! Вы должны стоять вот так!
Симона гордо поднимал львиную голову, бесцветными глазами смотрел куда-то вдаль, точно видел там что-то таинственное, доступное только ему одному, и, слегка покачивая правым плечом, насвистывал тюрюрюкающую песенку.
«Бог! Настоящий бог сцены! — завидовал Владимир. — Вот она, высшая школа! Эх, мне бы поучиться в консерватории!»
— Привыкайте, Вольдемар, работать на себя! — поучал Симона. — Зритель кто?.. Вы должны быть выше! Понимаете, Вольдемар, выше!
Владимиру не нравилось, как Хрусталинский произносит его имя, но он молчал. Ведь у всех актеров имена пошли какие-то заковыристые, не те, что были в первой половине двадцатого века.
— Стоп! Есть гениальная идэя, Вольдемар! Мы ее — в жизнь! В жизнь!
В костюмерной Владимиру сшили бостоновую робу сталевара, широкополую войлочную шляпу снеговой белизны, жаркого цвета сатиновую рубаху.
— Феномен! — увидя Владимира в этом одеянии, воскликнул Симона. — Надо позаботиться еще о прическе.
Юркий парикмахер русый чуб Владимира сделал ощетинившимся клубком, красивые усы на верхней губе вытянул мышиным хвостиком. Взглянул Владимир на себя в зеркало, и так муторно стало у него на душе, но деваться некуда. Симона ведь знает, что делает! Консерваторию в Киеве кончал!
Русскую народную песню «Есть на Волге утес» Владимиру пришлось готовить опять же под руководством Симоны. Красоту этой песни он познал еще в детстве, от матери. Она учила ее петь вольно, широко, с душой и гордым выражением лица. Симона, наоборот, в одном месте советовал песню исполнять в ускоренном темпе, в другом с легким надрывчиком, в третьем прислушиваться к саксофону и, подстроившись под него, проглатывать слова.
На сцену Владимир вышел в бостоновой робе сталевара, с белой войлочной шляпой в руке, которую Хрусталинский советовал все время поднимать над головой. Зал, переполненный зрителями, ему показался холодным и чужим.
— Русскую народную песню «Есть на Волге утес», — выкрикивая слова, объявил Симона, — исполнит бывший сталевар Вольдемар Литвин!
Шаркающие шаги Хрусталинского где-то затихли за спиной Владимира. Дирижер взмахнул палочкой. Скрипачи смычками тронули струны. Звуки слились в одну мелодию, но вместо широкой, зовущей в необозримые просторы музыки в зал полилась обескрыленная песня. Она то задыхалась, то падала и билась, как подстреленная птица, а когда в эту мелодию влился скулящий бездомным щенком саксофон, обида сдавила Владимиру горло.