Алгоритмы истории
Шрифт:
Такова принципиальная схема, теоретический код коммунистического способа производства (или, что точней, бытия), предполагающего разделение труда на необходимую, производительную деятельность, передаваемую роботу, автомату, и свободную, потребительную деятельность — самодеятельность, целью которой явится творчество, самореализация человека, конструирование смысла и сущности бытия, производство форм человеческого общения и социальной жизни.
Коммунизм, понимаемый как состояние общества, деятельность которого сосредоточена вне сферы материального производства, «по ту сторону царства необходимости», — логичен; поэтому он не волнует воображение и, на наш взгляд, совсем не нуждается в «дефинициях», более уместных в воскресной
Но всякий раз заново изумляет, что первыми, кто сумел прозреть коммунизм в его логически ясном и, следовательно, реальном образе, были Маркс и Энгельс, сто пятьдесят лет назад написавшие про «уничтожение труда» «автоматической системой» машин.
Маркс провидчески разгадал возможность в полном смысле «постиндустриального» производства; но прозрение Маркса–ученого трудно совместить с убеждениями Маркса–революционера. Возникает комический для ученого, но трагический для революционера вопрос: за что же бороться? Разве только за скорейшее развитие производительных сил, за «построение материально–технической базы коммунизма», как мы провозглашали недавно. Ведь намерение изменить отношения производства, которые, вспомним, Маркс полагает базисом всех других отношений в обществе, не изменяя самого производства, — признается в самом марксизме идеализмом!
Грустная ирония истории: марксизм был бы не «коммунистическим» и не революционным, а социал–реформистстским учением, если бы не ошибка в фундаменте всей концепции, сделавшей ее логически неустойчивой. Увы: качественная неопределенность марксовых «ступеней развития производительных сил» создавала искусительную возможность для компромисса революционаризма с наукой, то есть для почти незаметной фальсификации отправного марксистского утверждения, что нельзя изменить тип устройства общества, не изменивши самого способа производства — самого его типа, способа. Мысль о коммунизме как «уничтожении труда» путем его фундаментального разделения на творческую, потребительную деятельность, самодеятельность, с одной стороны, и необходимый труд, передаваемый системе «автомат–природа», — с другой, — эта мысль все более вытесняется из теории как совершенно непринципиальная: в «Анти–Дюринге» производство уже достигает под пером Энгельса столь высокой ступени развития, что всякое его дальнейшее качественное изменение представляется невозможным или не имеющим особого смысла.
Дело теперь, получается, лишь за тем, чтобы пролетарии, «экспроприировав экспроприаторов», вступили в «непосредственное владение» средствами производства. Но для этого, утверждает Энгельс, они должны упразднить не только частную собственность и государство, но и первопричину существования классов: разделение труда. «Способу мышления образованных классов, — пишет Энгельс, — должно, конечно, казаться чудовищным, что настанет время, когда не будет ни тачечников, ни архитекторов по профессии и когда человек, который в течение получаса давал указания как архитектор, будет затем в течение некоторого времени толкать тачку, пока не явится опять необходимость в его деятельности как архитектора».
Эта идея не могла, конечно, сбыться иначе, как за колючей проволокой или в карикатурном образе инженеров, работающих по осени на картошке. В противном случае, возведенная в норму, она обернулась бы катастрофически быстрым регрессом производительных сил.
Дело в том, что «универсальным работником» является работник не будущего, а далекого прошлого — наиболее архаических обществ, равно как осуществляемое таким путем отрицание государства, отчуждения, «калечащей индивида специализации» и так далее является ностальгической, по существу руссоистской критикой капитализма — критикой с позиций не будущего, а идеализированного прошлого: никогда не бывшего
Думаю, едва ли стоит подробно объяснять, почему попытка смоделировать общество, не знающее разделения труда, классов, найма, на производительной индустриальной основе обернулась и отрицанием государства (которое, как мы помним должно умереть в «привычке»); и требованием воспитать «всесторонне развитых производителей, которые понимают научные основы всего промышленного производства и каждый из которых изучил на практике целый ряд отраслей производства от начала и до конца» (Энгельс); и превращением распределения не по труду, которое при реальном коммунизме должно произойти в силу отсутствия самого труда, в распределение по потребностям в условиях безмерного изобилия; и, наконец, превращением свободы, которая есть не что иное, как «обходимость», — в «осознанную необходимость», то есть практически в «сознательное», как у пращура, живущего в мифологическом обществе, тотальное законопослушание, рабство по убеждению: превращением общества в живую автоматическую систему.
Так реально мыслимый коммунизм, теоретически верно вычисленный в «Немецкой идеологии», вновь превращается в коммунизм утопический, не имеющий позитивного воплощения и способный существовать только как процесс отрицания, разрушения структур отчуждения (воплощением которого является культура), как «упоение… у бездны мрачной на краю», в трагические периоды, когда разрывается связь времен «и коммунизм опять так близок, как в восемнадцатом году». (Мы говорили: этнограф и культуролог Тэрнер называет это антиструктивное состояние, дабы отличить его от позитивного коммунизма, состоянием «коммунитас»; оно равно свойственно и ритуальным оргиям и кровавой оргии «красных кхмеров», и многим преступным движениям или актам, кажущимся почти амотивными. Но, как замечательно формулирует Тэрнер, «максимилизация коммунитас влечет за собой максимализацию структурности»: оттого-то и революции, вдохновляемые утопиями, неизбежно завершаются своим 1937 годом).
Вернемся к научному коммунизму.
Коммунизм — последнее из дискретных, устойчивых состояний общества, возникающих в процессе репродуцирования, «удвоения» человеком природы — искусственного восстановления утраченного единства с ней, высшая ступень отчуждения–освобождения. Поэтому, кстати сказать, и невозможно построить логическую модель посткоммунистического развития общества, ибо оно будет развитием уже каких-то иных оснований, не содержащихся в нашем исходном тезисе: «человека создало отчуждение».
Поразительно, но это прозрел, смог постичь своей гениальной интуицией Маркс, увидевший в становлении коммунизма как бы конец нашей исторической ойкумены, фазу метасистемного перехода от «предыстории» к «подлинной истории» человечества. В оптимистическое пророчество Маркса очень хочется верить, особенно потому, что с локально–исторической точки зрения, то есть в существующей системе отсчета, все выглядит далеко не столь однозначно–оптимистично: допроизводительную стадию можно уподобить младенчеству человечества (люди — иждивенцы природы), постиндустриальную — старости (люди — пенсионеры «второй природы»). Понятно, что это всего лишь образ, хотя некоторые закономерности развития и трансформаций культуры подтверждают правило, выведенное биологами: онтогенез в общих чертах повторяет филогенез.
Неверно думать, что коммунизм — это состояние общества, пребывающего в изобилии и блаженстве. Изобилия «вторая природа», имеющая, видимо, свой экологический предел продуктивности, может давать не больше, чем во времена присваивающей экономики людям давала первая. При этом даже если при рабском способе производства или допроизводительной добыче степень сытости зависела от усилий, обращенных на природу, вовне, то здесь, весьма вероятно, регулирующие усилия смогут быть направлены лишь вовнутрь: обществу придется регулировать свою численность, потребности и так далее.