Алмазная грань
Шрифт:
«Николо, мой мальчик! Что они с тобой сделали?» — горестно закричал Анджелло, бросившись к узнику.
Он вел его, безвольного и равнодушного, по мрачным коридорам тюрьмы.
«Отец, это ведь солнце», — тихо сказал сын, остановившись у окна. Подставив солнцу пожелтевшую, просвечивающую воском руку, Николо тихо пошевелил бескровными пальцами. Ему было приятно чувствовать тепло после сырости и холода темницы. Но лицо оставалось все таким же бесстрастным: душе, только чудом не покинувшей еще измученного тела, были чужды и тревоги и радости окружающего мира. Холоден и бездумен был взгляд,
Когда они вышли за ворота тюрьмы, Николо пошатнулся и бессильно повис на руке старика. Тот с грустью посмотрел на него.
«Зачем ты вернулся, мой мальчик? Я уже старик, и тюрьма не испугала меня. Ты погубил себя и любимое искусство. Может быть, ты боялся мести шпионов? Король Франции мог бы защитить тебя. Зачем ты вернулся?»
«Не нужно спрашивать, батюшка. Я обязан был вернуться ради человека, который для меня больше, чем отец».
«Ты забыл о своем таланте, угасшем там, в подземелье».
«Ну что ж, — устало отозвался сын, — в душе, правда, нет уже прежнего огня, но руки могут еще жить. Мастер стекольного цеха займет свое место. А искусство, отец, никогда не умрет... Вслед за нами придут другие художники. Кто знает, какими чудесами они обрадуют мир. Если нить Руджиери...»
«Ее теперь называют венецианской нитью», — угрюмо заметил Анджелло.
«Пусть называют так, — улыбнулся Николо. — Оно все-таки живет, мое творение, и будет жить. Умрем мы, погибнет и этот остров невольников, а мое детище свободные художники понесут по всему миру. Смотри, отец...»
Анджелло непонимающе взглянул, куда указывала рука сына. В лучах заката сверкала золотом лагуна. Крылатый венецианский лев с раскрытой пастью горделиво возвышался на мраморной колонне над площадью и морем.
«К этому жалкому клочку земли жадные глупцы хотят приковать искусство, которое принадлежит всему миру. Люди всегда будут любить мастерство, но останутся равнодушными ко многому, что сейчас синьорам из Совета десяти кажется самым важным. Время сотрет и память о них и о нас, невольниках Мурано. Но труды наши не погибнут. Искусство, созданное одним народом, торжествуя, перейдет к другим. И если я ему помог вырваться за пределы нашего острова, то мне нечего жалеть о загубленной жизни. Если бы у меня было их две, я не задумываясь отдал бы их... ради моего искусства...»
Николо не договорил, у него подогнулись колени. Он упал, и Анджелло с трудом донес сына до барки, которая перевезла мастеров в Мурано.
Потом они вместе работали очень долго. Поседевший, суровый и молчаливый Николо стал похож на старика отца. Некоторые даже считали их братьями. После смерти Анджелло Николо за набожность, честность и ум стекольщики не раз избирали в Верховный совет острова. Мастер делал, как и прежде, цветные бокалы, вазы и кувшины, которые охотно покупали знатные люди. Но ни одна из этих вещей не поднималась над изделиями других муранских ремесленников. Николо женился, умер в старости, окруженный детьми и внуками, и все недоумевали, почему старик даже в последнюю минуту не пожелал расстаться со старым треснувшим кувшином, сквозь голубые стенки которого просвечивал зеленый тритон, запутавшийся в золотой сети...
Вот и вся история о художнике с острова Мурано. Где тут
Гвиччарди, немного помолчав, прибавил:
— Самое любопытное, что предвидение Николо оказалось пророческим. На острове Мурано и сейчас вы найдете прежние мастерские, в которых работали знаменитые художники стекла. Они не изменились за минувшие столетия. И слава Мурано сохранилась, хотя освобожденное от оков чудесное мастерство давно распространилось по всему свету. Может быть, и на вашей родине, господин Корнилов, есть потомки знаменитого художника-стеклодела Николо Руджиери? Ведь в Московии тоже работали муранские мастера. А впрочем, теперь и ваши художники, наверное, не хуже моих соотечественников.
— Дорогой Синьор Гвиччарди! — воскликнул Алексей Степанович. — Если бы видели, какие вещи делают наши мастера, вы пришли бы в восторг...
— Но они все еще остаются невольниками. Правда, на них не надеты золотые цепи мастеров Мурано...
Корнилов почувствовал, как кровь прихлынула к его лицу.
— Мы постараемся помочь им сбросить эти цепи, — горячо сказал Алексей.
— Да будет так! — крепко пожимая ему руку, отозвался итальянец. — Чувство обретенной свободы придаст силы вашим художникам, позволит создавать непостижимые творения, более прекрасные, чем те, образцы которых вы привезете из-за границы вашему отцу.
Они простились, не заметив, что просидели до рассвета. А было уже утро, и Париж просыпался. Зеленщики везли на тележках белые пучки спаржи, ослики тащили тележки молочников; консьержки открывали парадные двери и принимали от булочников длинные, чуть не в сажень, белые хлебцы.
Алексей Степанович разбудил камердинера.
— Собирайся в дорогу, — сказал он. — Не все же нам здесь бездельничать. Послезавтра едем!
Глава седьмая
После похорон Гутарева Кириллин весь месяц ходил сам не свой. Ничего не хотелось делать, работа валилась из рук, когда в памяти вновь возникал угрюмый, тощий человек, который спрашивал его тогда у окна про желанную крестьянскую волю.
«Пока дождемся ее, сколько еще из нашего брата в петлю полезут», — думал Кириллин.
Эта смерть оставила в душе у него незаживающую рану.
Многим бросалась в глаза происшедшая в Кириллине перемена: он стал задумчив и молчалив.
Причиной перемены была не только смерть Гутарева. Было и другое. Все чаще Кириллин замечал какую-то непонятную слабость во всем теле. Утром просыпался в поту. Рубаха липла к спине и холодила грудь. Днем болела голова, порой темнело в глазах. Иной раз не хватало воздуха. Александр Васильевич задыхался от кашля, раздирающего грудь. Тяжесть в груди и ощущение слабости вызывали тревожные думы. Кириллин начинал догадываться, что болен, но старался гнать от себя эту мысль. Если бы не страшная жажда, которую нельзя было утолить, и не противная сухость в горле, может быть, реже вспоминал бы он о своей болезни. Александр Васильевич понимал, что его ждет судьба отца. Колючая стеклянная пыль скопилась в груди, и теперь наступал конец.