Алюминиевое солнце
Шрифт:
Катерина поспешила накрыться одеялом.
Между тем на хуторском угоре установились погожие плюсовые дни. Хрустел и рушился последний лед по закоулкам, слепили глаза взблески ликующих ручьев, устремившихся с посадских дворов в объятия Егозки. Та, всех принимая, налилась закрайками, неразрешенно вспучилась серым ноздреватым льдом с долгой трещиной посредине.
С улицы в окне замелькала вся новая, оранжевая, яркая, как огонек, крапивница, раз и другой припала к стеклу против муравьиной миски, как бы говоря: "Я уже вот она! А вы чего тянете? Живы ли? Пора, пора!.."
Появление
Сколько потом ни подступался Кольша к заподозренному мурашу, левый усик по-прежнему оставался приподнятым.
Чтобы как-то пробежало время, Кольша отправился во двор, поковырял лед за погребицей, выпустил под забор застоявшуюся лужицу, а когда снова вернулся к своему реанимационному отделению, то со смущением убедился, что у того муравья, которого он назвал про себя Митяхой, левый усик снова был опущен, как и у всех остальных.
Кольша в раздумье потер лоб и на всякий случай сходил в сарайку, снял с полки банку белил и острой спичкой нанес белую метку на гузку запримеченного муравья. А утром, еще до солнца, еще без ноги, в одних трусах, допрыгал до подоконника и с замиранием принялся развязывать марлечку.
– Ты чего?
– бдительно спросила с постели Катерина.
– Тут один, кажется, заморгал...
– шепотом сообщил Кольша.
– Может, показалось?
– Вчера днем левый усик был кверху, а вечером - книзу.
– Какой там усик? Какой усик?
– Катерина решительно приподнялась на локте.
– Где ты их разглядел?
– Вот стеклушко, погляди сама... Я того белилом пометил...
– Ой, парень! Надо мерить температуру. Ты, кажись, того... Вот и спать перестал...
– Да я только поглядеть...
– Шел бы ты, Коля, на Егозку, проветрился бы... Мужики уже плавину всякую ловят, а у нас опять ни щепочки. Иди-иди, и мне руки развяжешь: днями Пасха, убираться надо, зимние рамы выставлять, окна мыть...
– А как же тут?
– Не бойся, у меня не разбегутся. Ну, подсунул Северьяныч мороки!
8
А на реке действительно было хорошо, привольно. По неузнаваемо широкой воде, празднично сверкавшей солнечной рябью, устремленно проносились большие и малые льды, иногда скапливаясь в недолгом заторе, где что-то подмыто рушилось, стеклянно хрустело, вскидывалось тяжкими всплесками, и наконец льдины, разобравшись друг с другом, снова устремлялись в свой последний бег. Над тихим же заречьем, где в тепле и спокойствии отстоялась полая вода, черно-белыми отметками крыл объявляли о своем прилете хлопотливые чибисы. А позади,
– Экое благо!
– щурился Кольша на колкий блеск затопленных лугов, невольно увязывая эту благодать с близкой - через два дня - Пасхой, совпадавшей с Егозкиным половодьем.
Он устроился с багром на небольшом мысу, ниже которого ходила кругами обширная суводь. Набравшие скорость тяжелые льдины проносились дальше своим путем, но все, что было полегче, захватывалось суводью и до поры кружилось между берегом и главной речной струей. Кольше уже удалось кое-чего словить: пару заборных тесин, помятый тарный ящик и даже нечто похожее на погребной притвор с кованым кольцом на поперечине. Все это добро он относил на бугорок и там раскладывал на просушку.
Подошел, тоже с багром, хуторянин из третьей от Кольши избы, глуховатый дедуля по прозвищу Ась. Он тут же, еще не сказав ни слова, скрутил "козу" и, раскуривая, принялся пыхать кизячным дымком махорки. Дым клочковато отлетал прочь, как бы чужой в остром весеннем воздухе.
На нем было все велико: рукава на старинном, еще сталинском, ватнике закатаны баранкой, резиновые бродни - тоже, черный суконный картуз опирался на оттопыренные, сухие, прожилковатые уши.
– Здорово, говорю!
– наконец произнес дедко и прибавил к сказанному свое привычное: - Ась?
– И ты - здоров!
– Во, ядрень ее не замай! Давеча собачья конура плыла. Не видал?
– А я думал - улей.
– Ась?
– Улей, говорю, - нажал на слова Кольша.
– Да не-е, конура: крыша на два ската. Железная! Цаплял-цаплял, да никак: багор короток. Надо б в воду ступить, да убоялся: крыгой не сшибло б... Конура ха-а-рошая! Себе б впору...
– Дедко кисло, с кашлем и дымом хохотнул.
– А чего, лишь бы голова в лаз прошла, ухами не зацапилася. А так - просторная. Ноги не спрямишь, а калачиком - за милу душу...
– Дедко еще раз посмеялся, посипел горлом.
– Ну а ты чего наловил?
– Да вот... дровишек.
– Тебе-то на кой? У тебя вон солнце прям на полатях! И муки, поди, на три кулича намолол... на своих мельницах? А я зимой глядел, дак дым из твоей трубы не всяк-то день. Думал, солнцем греешься.
– Мое солнце - оно не для этого...
– Ась?
– На нем портянки не сушат.
– А тади для чего? Для сугрева мыслей? Али знак веры какой? Прежде, сказывают, люди солнцу кланялись. Ты не из них ли?
– Не знаю из каких, - дернул плечом Кольша.
– Оно у меня - для зачину дня.
– Ага... Ага...
– согласно закивал дедко.
– Я ж и смекаю: для обогрева души. Душа, она ить завсегда к светлому тянется. Иной раз глонешь стакан нет, не тот сугрев. На другой день под рубахой ишшо муторней... Дак и весь народ так хлещет, не поднявши головы... Вот чего ты придумал! Глядеть, дак вроде баловство. Ан теперь вижу - умно: не дать душе зазябнуть.
Дедко заморгал красноватыми веками с белесыми тычками редких ресниц и на этот раз тоскливо, сиротски заглянул в Кольшины глаза: