Американха
Шрифт:
Мама ежеутренне молилась за Генерала. Говорила: «Отец небесный, повелеваю тебе благословить наставника Уджу. Пусть его враги никогда не одержат верх над ним!» Или так: «Покрываем наставника Уджу драгоценной кровью Христовой!» И Ифемелу бормотала вместо «аминь» какую-нибудь белиберду. Мать произносила слово «наставник» вызывающе, густым голосом, словно сила выговора и впрямь может обратить Генерала в наставника, а также переделать мир так, чтобы в нем молодые врачи могли позволить себе «мазду» тети Уджу, зеленую, глянцевую, угрожающе зализанную машину.
Четачи, соседка сверху, спросила Ифемелу:
– Твоя мама сказала, что наставник тети Уджу дал ей и кредит на машину?
– Да.
– Э!
Многозначительная насмешка на лице соседки не ускользнула от Ифемелу. Четачи со своей матерью уже небось сплетничали об этой машине – обе были из тех людей, какие ходят в гости, лишь бы поглядеть, что там есть у других, оценить новую мебель или электронику.
– Господь пусть благословит этого человека-о. Я-то надеюсь тоже познакомиться с наставником, когда вуз окончу, – сказала Четачи.
От злорадства Четачи Ифемелу ощетинилась. И все же мама сама виновата: слишком рвалась рассказывать соседям историю своего наставника. Не стоило – никого это не касалось, чем там тетя Уджу занимается. Ифемелу подслушала, как мама рассказывает кому-то во дворе: «Понимаете, Генерал, когда молодой был, хотел стать врачом и теперь помогает молодым врачам, Господь и впрямь направляет его в жизнь других людей». Тон у нее был искренний, радостный, убедительный. Она в свои слова верила. Ифемелу этого не понимала – не понимала способность матери рассказывать самой себе байки о такой действительности, которая никак не походила на всамделишную. Когда тетя Уджу рассказала о своей новой работе: «В больнице не было вакансий врачей, но Генерал заставил их открыть для меня одну» – таковы были ее слова, мать Ифемелу поспешно отозвалась: «Это чудо!»
Тетя Уджу улыбнулась – тихой улыбкой, что хранит молчание: чудом она это, конечно, не считала, но говорить не стала. Или, вероятно, что-то чудесное и было в ее новой работе советником при военном госпитале на острове Виктория, в ее новом доме в квартале «Дельфин» – скоплении двухуровневых новостроек, излучавших свежую чужестранность, некоторые выкрашены в розовый, какие-то – в голубой теплого неба, квартал оторочен парком, а в нем трава, густая, как новый ковер, и скамейки, где можно посидеть, а это редкость даже на Острове. Всего несколько недель назад тетя была выпускницей, все ее сокурсники говорили о выезде за рубеж – сдавать американские или британские врачебные экзамены, поскольку в противном случае оставалось лишь бродить по иссушенным пустырям безработицы. Страна изголодалась по надежде, машины днями напролет стояли в долгих потных очередях за бензином, пенсионеры вздымали потрепанные плакатики с требованиями выплат, преподаватели собирались на которую уже по счету забастовку. Но тетя Уджу не хотела уезжать: она, сколько Ифемелу себя помнила, мечтала о частной клинике – и держалась за эту мечту крепко.
– Нигерия не всегда будет такой, я уверена, что найду временную работу, будет лихо, да, но однажды я открою свою клинику – на Острове! – объявила тетя Уджу в разговоре с Ифемелу. А чуть погодя оказалась на свадьбе у подруги. Отец невесты был вице-маршалом авиации, поговаривали, что, может, и глава государства заглянет, и тетя Уджу пошутила, не попросить ли его сделать ее военным врачом при Асо-Рок. [38] Сам он в итоге не явился, зато пришли многие его генералы, и один велел своему адъютанту пригласить тетю Уджу после приема к нему в машину на стоянке, она пришла к темному «пежо» с флажком на капоте и сказала: «Добрый вечер, сэр» – мужчине на заднем сиденье, он отозвался: «Вы мне нравитесь. Хочу о вас позаботиться». «Может, чудо было в тех словах “Вы мне нравитесь. Хочу о вас позаботиться”», – думала Ифемелу, но не в мамином смысле. «Чудо! Господь истин!» – сказала в тот день мама, глаза налиты верой.
38
Асо-Рок – крупный
Тем же тоном она произнесла:
– Дьявол – лжец. Он хочет пресечь наше благословение, ему не удастся.
Папа потерял тогда работу в федеральном агентстве. Его уволили за то, что он отказался называть свою новую начальницу Маменькой. В тот день он вернулся домой раньше обычного, сокрушенный, в горестном недоумении, с письмом об увольнении в кулаке, жаловался на абсурд: как может взрослый мужчина именовать взрослую женщину Маменькой лишь потому, что она решила, будто так лучше всего выказывать ей почтение.
– Двенадцать лет преданного труда. Немыслимо, – сказал он.
Мама погладила его по спине, сказала, что Господь подаст новую работу, а пока они перебьются на ее зарплату завуча школы. Он каждое утро уходил искать работу, стиснув зубы, туго повязав галстук, и Ифемелу размышляла, заглядывает ли он во все подряд компании, наудачу, – но вскоре он уже оставался дома, в халате и майке, рассиживал на видавшем виды диване перед проигрывателем.
– Ты с утра не мылся? – спросила его мама как-то вечером, когда вернулась с работы изнуренной, прижимая к груди папки, под мышками – сырые разводы. Затем добавила раздраженно: – Если нужно звать кого-нибудь Маменькой, чтобы зарплату получать, – называл бы!
Он ничего не ответил: на миг показалось, что он растерялся – сжался и растерялся. Ифемелу стало его жалко. Она спросила, что за книга лежит у него на коленях обложкой вниз, знакомая книга, он ее уже читал. Надеялась, что он заведет с ней длинный разговор о чем-нибудь вроде истории Китая, она будет слушать, как обычно, вполуха, подбадривать его. Но настроения разговаривать у него не было. Он пожал плечами, словно бы говоря, что если ей любопытно, может сама глянуть. Слова матери ранили его чересчур легко: он слишком чутко к ней относился, держал ухо востро на ее голос, взгляд его был с ней постоянно. Недавно, перед тем как его уволили, он сказал Ифемелу:
– Когда доберусь до повышения, куплю твоей матери что-нибудь по-настоящему памятное. – Ифемелу спросила, что же, отец улыбнулся и загадочно произнес: – Оно само себя явит.
Глядя на отца, сидевшего на диване, Ифемелу думала, до чего он сейчас похож на то, чем он на самом деле был, – на человека с поблекшими устремлениями, недалекого госслужащего, желавшего иной жизни, алкавшего больше образования, чем мог себе позволить. Он часто рассуждал о том, что не пошел в университет, потому что надо было работать – кормить семью, что он в школе был умнее многих тех, кто теперь уже защитил докторскую. У него был формальный высокопарный английский. Домработницы едва понимали его, но все равно очень млели. Однажды их бывшая помощница по дому Джесинта пришла в кухню, принялась тихонько хлопать в ладоши и сказала Ифемелу:
– Ты бы слышала большое слово своего отца! О ди егву!
Ифемелу часто представляла его в школьном классе, в 50-е: рьяный колониальный подданный, облаченный в скверно сидевшую форму из дешевого хлопка, рвется произвести впечатление на своих учителей-миссионеров. Даже почерк у него был манерный, сплошь завитки и росчерки, гладкое изящество, на вид – словно отпечатанное. В школьные годы Ифемелу он честил ее за упрямство, мятежность, непримиримость – эти слова превращали ее мелкие проступки в эпохальные, чуть ли не достойные гордости. Но его выспренний английский, когда она выросла, стал ее раздражать: отец в него рядился, это был заслон от неуверенности. Отца не оставляло в покое то, чего он не имел, – университетская степень, жизнь в верхах среднего класса, – и его вычурные слова сделались ему доспехом. Ей больше нравилось, когда он говорил на игбо, лишь тогда, казалось, он не сознает своих тревог.