Американха
Шрифт:
Из-за потери работы он сделался тише, между ним и внешним миром выросла тонкая стена. Он больше не бормотал «нация утонченного лизоблюдства», когда начинались вечерние новости по НТВ, [39] больше не произносил долгих монологов о том, как правительство Бабангиды сделало из нигерийцев недальновидных идиотов, больше не подтрунивал над мамой. И главное – начал подключаться к утренним молитвам. Прежде никогда в них не участвовал, мама лишь однажды настояла – перед поездкой в родной город. «Помолимся и покроем дороги кровью Христовой», – сказала она, а он ответил, что дороги были б безопаснее – не такие скользкие, если б не покрывала их никакая кровь. Мама нахмурилась, а Ифемелу хохотала и хохотала.
39
Нигерийское
Хоть в церковь не начал ходить. Ифемелу возвращалась из церкви с матерью, и они заставали отца на полу – он копался в своих пластинках, пел вместе с проигрывателем. Он всегда выглядел свежим, отдохнувшим, словно пребывание наедине с музыкой напитывало его. Но, потеряв работу, он почти перестал слушать музыку. Они с мамой приходили домой и заставали его за обеденным столом – он склонялся над листками бумаги, писал письма в газеты и журналы. И Ифемелу понимала: дали б ему такую возможность – теперь он бы Маменькой свою начальницу все же назвал.
Раннее воскресное утро, а кто-то колотил во входную дверь. Ифемелу нравились воскресные утра, неспешное смещение времени, когда она, облаченная к церкви, сидела в гостиной с отцом, пока мама готовилась. Иногда они с отцом разговаривали, а иногда помалкивали в обоюдной приятной тишине, как в то утро. Из кухни доносился лишь гул холодильника – пока не застучали в дверь. Грубое вторжение. Ифемелу открыла и увидела хозяина их квартиры, круглого дядю с выпученными красноватыми глазами, который, по слухам, начинал день со стакана чистого джина. Хозяин, глядя мимо Ифемелу на отца, заорал:
– Три месяца уже! Я все еще жду свои деньги!
Голос его был Ифемелу знаком – бесстыжие вопли, что вечно доносились из квартир их соседей, откуда-то извне. А теперь он пришел в их квартиру, и от этой сцены ее покоробило – хозяин вопил у них на пороге, а отец уставил на хозяина стальное лицо, молча. Прежде они никогда не просрочивали оплату. Жили в этой квартире, сколько Ифемелу себя помнила – здесь было тесно, кухонные стены почернели от керосиновой копоти, и Ифемелу стеснялась, когда одноклассники приходили к ним в гости, – но оплату они не задерживали никогда.
– Фанфарон, – проговорил отец, когда хозяин удалился, и больше не сказал ничего. Нечего было добавить. Они задержали оплату.
Появилась мама, чересчур надушенная и с песней на устах, лицо сухое и сияющее от пудры, на тон светлее необходимого. Протянула папе запястье, тонкий золотой браслет не застегнут.
– Уджу зайдет после церкви, заберет нас посмотреть дом в «Дельфине», – сказала мама. – Пойдешь с нами?
– Нет, – ответил он коротко, словно обновленная жизнь тети Уджу – тема, которую он предпочел бы избегать.
– А зря, – сказала она, но папа не отозвался, прилежно застегивая браслет у мамы на руке, и напомнил ей проверить воду в машине.
– Господь истин. Глянь на Уджу – ей по карману дом на Острове! – счастливо сказала мама.
– Мамочка, но ты же знаешь, что тетя Уджу ни кобо не платит за то, что там живет, – сказала Ифемелу.
Мама глянула на нее:
– Ты платье гладила?
– Его не надо гладить.
– Оно мятое. Нгва, [40] иди погладь. Хоть свет есть. Или переоденься в другое.
40
Здесь: быстро (игбо).
Ифемелу неохотно встала.
– Не мятое у меня платье.
– Иди погладь. Незачем сообщать миру, что нам трудно. У нас еще не худший случай. Сегодня Воскресные труды с сестрой Ибинабо, давай-ка пошустрее, нам пора.
Сестра Ибинабо располагала могуществом, а поскольку делала вид, что это ее могущество – пустячок, впечатление получалось еще более сильное. Болтали, будто пастор исполнял все, что она ни скажет. Почему – не очень понятно: одни говорили, что она вместе с ним основала эту церковь, другие – что она владеет страшной тайной его прошлого, а третьи – что у нее попросту больше духовной силы, чем у него, но пастором ей никак, потому что она женщина. Она была способна, если б захотела, не допустить пасторского одобрения чьего-нибудь брака.
– Я видела тебя в прошлую субботу в тесных брюках, – сказала сестра Ибинабо одной девушке по имени Кристи театральным шепотом, тихим ровно в той мере, чтобы оставаться шепотом, но прекрасно слышным всем вокруг. – Все допустимо, но не все полезно. Любая девушка в тесных брюках стремится ко греху искушения. Лучше такого избегать.
Кристи кивнула смиренно, изящно, стыд ее – при ней.
Два узких окна в церковной подсобке света пропускали мало, и весь день напролет там горела электрическая лампочка. Конверты с собранными средствами громоздились на столе, а рядом – стопка разноцветных салфеток, словно хрупкая ткань. Девушки взялись распределять задачи. Вскоре кто-то уже надписывал конверты, кто-то резал и складывал салфетки, склеивал из них цветы и нанизывал пушистыми гирляндами. В следующее воскресенье на особом благодарственном молебне эти гирлянды окажутся на толстой шее у Шефа Оменки и на шеях потоньше – у членов его семьи. Он пожертвовал церкви два новых фургона.
– Присоединяйся вон к той группе, Ифемелу, – распорядилась сестра Ибинабо.
Ифемелу скрестила руки на груди – как частенько бывало, когда она собиралась сказать что-то, о чем лучше бы помалкивала, – и слова выскочили у нее из глотки:
– Чего это я должна делать украшения для вора?
Сестра Ибинабо уставилась на нее потрясенно. Возникла тишина. Девушки замерли в ожидании.
– Что ты сказала? – переспросила сестра Ибинабо тихонько, предлагая Ифемелу возможность извиниться, запихнуть слова обратно в себя. Но Ифемелу понимала, что остановиться не сможет, сердце колотилось, неслось по скоростной трассе.
– Шеф Оменка – Четыреста девятнадцатый, [41] это всем известно. В этой церкви полно Четыреста девятнадцатых. Почему мы должны делать вид, что этот зал выстроен не на грязные деньги?
– Это Божий труд, – тихо произнесла сестра Ибинабо. – Не можешь делать труд Божий – лучше уходи. Иди.
Ифемелу поспешила прочь из подсобки, за ворота, к автобусной остановке, зная, что эта история достигнет ушей ее матери, находившейся в церкви, в считанные минуты. Ифемелу испортила этот день. Поехали бы домой к тете Уджу, приятно пообедали бы. А теперь мама будет сварливой и колючей. Лучше б Ифемелу промолчала. Она же в прошлом все-таки делала гирлянды для Четыреста девятнадцатых – для тех, кому отводились особые места в первом ряду, для людей, что даровали машины с той же легкостью, с какой раздают жвачки. Она бывала на их приемах, ела рис, мясо и салат – еду, оскверненную мошенничеством, ела, зная все это, и не подавилась – даже не собиралась. И все же что-то сегодня было по-другому. Когда сестра Ибинабо разговаривала с Кристи, с ядовитым ехидством, какое выдавала за духовное наставничество, Ифемелу смотрела на нее – и внезапно увидела в ней что-то похожее на собственную мать. Ее мама добрее и проще, но, как и сестра Ибинабо, – человек, отрицавший действительность как она есть. Человек, которому нужно распахивать плащ религии над собственными мелкими желаньицами. Быть в этой комнатке, полной теней, Ифемелу внезапно захотелось менее всего. Прежде это казалось безвредным – материна вера, насквозь пропитанная благодатью, – но вдруг перестало. Ифемелу мимолетно пожалела, что у нее именно ее мать, и из-за этого ей стало не стыдно и не грустно, а разом, вперемешку и стыдно, и грустно.
41
Отсылка к Уголовному кодексу Нигерии, часть VI, раздел 419: незаконное (мошенническое) обогащение. В разговорном обиходе так начали именовать высокопоставленных мошенников во времена правления генерала Бабангиды (в 1980-х гг.).