Амгунь — река светлая
Шрифт:
Он прикрыл глаза, вызывая в памяти те дни и ночи, и они, осязаемые до боли, пришли.
…Матвей увидел себя в кабине полуторки полуголодного, с ввалившимися небритыми щеками, с глазами в красных ободках воспаленных век. Свой спецпаек он почти весь отдал Алене и детям, себе оставил ровно столько, сколько нужно было для того, чтобы сохранить силу рук, обязанных крутить баранку рулевого колеса да грузить тяжелые зеленые ящики в высокий кузов полуторки с красным флагом на борту. Флаг говорил об опасном грузе. Он возил на своей полуторке смерть врагу. Без отдыха, сна, полуголодный, месяцами не бывая дома.
— Алена, —
Он улыбнулся и, дотянувшись до ее руки, положил на нее свою жесткую и горячую ладонь.
— Да, да, — сказала она. — Хлеба у нас было в тот день вволю. — И вдруг призналась: — А я так и не поела тогда хлебушка, разве только дольку.
Матвей удивленно посмотрел на жену.
— Я боялась, что хлеба снова может не быть. Знаешь… боялась.
Они замолчали, он — нахмурив брови и обратив взгляд в себя, она — замерев, глядя в его осунувшееся, колкое лицо.
Он вспомнил тот день: увидел себя, в руках своих булку хлеба, золотисто-зажаристого, с хрусткой, приподнятой жаром пузырчатой верхней корочкой, блестевшей маслом; он щедро режет его ломтями, не боясь кого-то обделить; увидел детей, их радостные мордашки и как они вольно едят хлеб, запивая молоком, шарами раздувая тугие щеки. А еще увидел жену. В руках у нее была матерчатая сумка, с которой он ходил на работу. Алена снарядила ему обед, но какой! Добрые полбуханки хлеба и бутылку неразбавленного молока.
— Чтоб все съел!
Она прильнула к его плечу, но тут же отпрянула, будто сделала что-то недозволенное, и стыдливо закраснелась, потупив глаза. Матвей вспомнил, как у него вдруг перехватило тогда дыхание, как он, впервые не стесняясь детей, порывисто обнял ее и ткнулся губами не то в щеку, не то в висок и только потом в раскрытые горячие губы…
Алена увидела, что он улыбнулся, и спросила:
— Ты что, Матюша, вспомнил что?
Он снова улыбнулся и ничего не сказал.
Потом раздался от входной двери звонок, заставив обоих вздрогнуть от неожиданности, — пришел врач, молодой, высокий, в белом халате, с санитарной сумкой с красным крестом. Он с улыбкой поздоровался, по-домашнему и по-свойски подсел к Ведунову, приложил легкую прохладную руку к его лбу в глубоких морщинах.
Матвей с готовностью делал все, что от него требовал врач, и только в конце, когда тот, положив свои руки на мосластые колени, как-то неуверенно посмотрел в глаза Матвея, старый шофер заявил твердо, как он умел всегда:
— В больницу я не поеду.
— Вам необходим совершенный покой, отец, малейшее сотрясение может вызвать второе кровоизлияние. Ведь у вас…
Хмурясь, он выписал рецепт на имя Матвея и ушел, оставив медленно тающий больничный запах.
Алена крепилась, Матвей видел, чего это ей стоило, и, желая успокоить ее, как мог пошутил:
— Слыхала, мать? Болезнь-то у меня ученая!
Ночь он опал плохо. Стонал и всякий раз стоном будил жену. Она всегда опала чутко, Матвей это знал и, боясь потревожить ее, глушил стоны в себе, отчего еще сильнее чугунела голова, давило виски. Под утро он уснул и снова — в который раз — увидел себя за рулем.
…Перед ним лежала, уходила вдаль дорога. Не асфальтированная, и не бетонка, и
Матвей включил передачу и плавно пустил машину с места, напряг зрение, выбирая, где лучше проехать, чтобы не забуксовать в глубоких, заполненных водой колеях. Он чувствовал подрагивание машины и то, как ее перекашивает на неровностях дороги, как она вдруг пошла юзом, в сторону правой колеи. Он стал быстро выворачивать руль в противоположную сторону, стараясь удержать машину ближе к бровке, поросшей зеленой травкой, но не удержал, и заднее колесо опало, потеряв опору, — машина накренилась, что-то затрещало, Матвея тряхнуло, и боль резко колыхнулась в голове, где-то в самой ее глубине. Он подумал, что ударился о верх дверцы, когда резко качнуло и чуть выше виска засаднило горячо. Он потрогал рукой, посмотрел на нее, пальцы были перепачканы кровью.
«Вот невезуха, — подумал Матвей. — Голова-то, черт бы ее побрал, болит как».
А уже где-то в груди разрастался, рвался на волю стоп, но он зажал его в себе, боясь потревожить Алену, которая, он все это время чувствовал, где-то здесь, рядом. И, желая скрыть от Алены ссадину на голове, он низко надвинул кепку. Она пришлась на рану, давила на нее, но Матвей терпел. Все мысли его были о том, как лучше и быстрее машину выручить из беды. И он, ощущая непроходящую боль в голове, не забывая о стоне, который мог вырваться в любую минуту из груди, — он там шевелился, как живой, рос, и с ним справиться было все труднее, — пытался зацепить машину передними колесами за сухое.
Иногда он оглядывал дорогу, ждал, что кто-то появится и поможет ему выдернуть машину из месива. У шоферов существует неписаный закон — закон братства, и Матвей знал, что его не оставят один на один с бедой. Сколько раз он в этом убеждался! И потому время от времени оглядывал дорогу, прислушивался к тишине, надеясь уловить работу двигателя. Нет, пока никого не было видно, дорога была пустынной и тихой, видно, по ней ходят не так часто, может быть, потому, что не так далеко есть другие дороги, полегче.
Ни с той, ни с другой стороны дороги так никто и не появился, когда удалось-таки вызволить машину, вывести на твердый грунт, и он, потный, разгоряченный — Матвей чувствовал, каким жаром пылает его залитое потом лицо, — свободно откинулся на спинку сиденья и дал себе роздых. И тут он заметил, что боль отпустила или ушла куда-то глубже, но ее не было слышно, осталось только легкое покалывание.
«Вот так-то и ладно», — удовлетворенно подумал он и тронул машину, выставив из окна голову, чтобы обдувало ее ветерком. Дорога стала лучше, меньше встречалось колдобин, а скоро и их он перестал ощущать: машина шла ровно, словно летела по воздуху, и Матвей увидел, что едет по широкой, без конца и края, но почему-то неощущаемой дороге, в бесконечность…