Амнезиаскоп
Шрифт:
В следующий момент я понял, что на какое-то время забылся. Может, на считанные минуты, а может, и на час; но свет из двери наверху лестницы погас, и кто-то выключил свет в бассейне, где, как темная опухоль, дрейфовала батисфера. Оглядевшись, я с удивлением обнаружил, что нахожусь в гостиной один, и, встав, начал бродить вокруг. Заглянул в неосвещенную комнату, где Джаспер показывала Вив памятные безделушки. Поднялся по лестнице. Я прошел мимо темного кабинета, где скрылся отец, или отчим, или кем бы он ни приходился Джаспер, и продолжал подниматься к спальне наверху, едва осознавая, что перил, которые удержали бы меня от падения, не было, и я мог оступиться и слететь в какой-нибудь колодец, который выбросит меня бог весть куда – в огненное поле, или вниз с обрыва, или куда-нибудь к северу от Сан-Луис-Обиспо.
В спальне тоже было темно. Даже на верхнем этаже, в шестидесяти футах над землей, я чувствовал жар окружающего дом огненного рва. Перед окнами, в которых вереница далеких холмов окаймляла город, как острый край вулканического кратера, что-то происходило на кровати. Джаспер лежала на спине, сняв фаллос, вдавленный теперь в подушку рядом с ее лицом; ее профиль блестел в синем свете. Глаза ее были открыты, но она была так неподвижна и лежала, не мигая, что показалась бы мне мертвой, если бы не звук, исходивший от нее, восхитительный низкий клокочущий звук, который она издавала не губами, а всей своей сущностью. В синем свете комнаты я видел, как содрогается все
На обратном пути первый розовый обрывок рассвета выглянул над каньоном, и Вив, сидевшая теперь рядом со мной, вдруг начала всхлипывать. Что с тобой? – спросил я. Внезапно она бурно зарыдала, и все, что мне оставалось делать, это остановить машину у обочины. Что с тобой, что с тобой? – повторял я, пытаясь прижать ее к себе, а она упиралась в дверь машины. Я ожидал от нее какого угодно ответа, только не этого.
– Никто никогда ее не полюбит! – выкрикнула она. – Всю жизнь ее будут окружать только люди, которым совсем нет дела до нее. Она останется одна, совсем одна.
Ну давай же, Вив, пробормотал я, пытаясь оторвать ее от двери, и не прошло и пяти секунд после того, как она оказалась в моих объятиях, как рыдания прекратились и она крепко уснула.
Через несколько дней после вечеринки Вив и той ночи в доме Джаспер я увидел Красного Ангела Лос-Анджелеса в ее маленьком красном «корвете». Видение длилось всего секунду, она выезжала из переулка в конце Джейкоб-Хэмблин-роуд, что было совсем уж нелепо. Какое-то время я пытался догнать ее, виляя между машинами, чтобы не оторвалась, а она катила себе на восток, к Голливуду, пока внезапно, как мне почудилось, не исчезла в красном воздухе встречных пожаров…
После этого поиск Жюстин стал для меня важнейшей задачей. Думаю, в глубине души я знал, что ищу нечто другое, хотя и не знал, что; очень долгое время я вообще едва понимал, что есть что-то такое, что я хочу найти. Но в последнее время я начал чувствовать, что пропасть между мной и памятью сужается, в то время как должна бы шириться, и, решил я, если кто-то и преодолел память, то это Жюстин, вот уже двадцать лет отождествлявшая себя с настоящим Лос-Анджелеса. Я вновь позвонил по номеру, по которому звонил ранее, когда она действительно ответила и прозвучало самое неожиданное «алло», которое я когда-либо слышал; в этот раз она не ответила, в этот раз я услышал запись, которую, как думал, услышу в первый раз, – телефон банально назывался телефоном Международного фан-клуба Жюстин, и меня просили сообщить мою фамилию, телефон и причину, по которой я звоню. Я сказал автоответчику, что я – журналист и хотел бы взять интервью, хотя я мог себе представить, что бы Шейл сказал по этому поводу, после статей о духовных стрип-барах и рецензий на несуществующие фильмы. Несколько вечеров подряд я ходил из клуба в клуб, надеясь, что увижу ее среди тусовки. Но это как раз не имело смысла; Жюстин не могла быть среди тусовки, она создавала тусовку, и все, на что я мог надеяться, это что она проедет мимо в своем красном «корвете» достаточно медленно, чтобы все, кто в тот момент будет выходить из клубов, смогли бы засвидетельствовать ее появление, как свидетельствуют о «Чуде Фатимы» [3] или вспышке НЛО, рассекающего небо.
3
«Чудо Фатимы» – чудесное явление Девы Марии трем маленьким детям в португальской деревне Фатима в период 13 мая – 13 октября 1917 г. Детям были сообщены три откровения о судьбах мира, второе из них (13 июля) касалось России.
Однажды вечером я вернулся домой, и в моем автоответчике ожил ее голос. Он звучал так, как и должен был звучать, соответственно изображению на плакатах. Она оставила адрес, добавив, что это «где-то в Голливуд-Хиллз», но не назвала ни числа, ни времени. Как человек с хорошей памятью на числа и время, я в этом уверен. Я никогда не слышал о такой улице, так что достал карту и начал поиски. Адреса было не найти. Я то и дело выбирался на разведку в холмы, колеся туда-сюда и думая, что рано или поздно выеду на нужную улицу, но этого все не случалось, по крайней мере до одной ночи несколько недель спустя, когда я возвращался из долины после визита к матери и был вынужден повернуть в объезд встречного пожара; и вдруг я попал туда. Улица сворачивала от бульвара Вентура и вряд ли вписывалась в шикарную обстановку Голливуд-Хиллз, или того, что действительно считают Голливуд-Хиллз.
Я не хочу зря тебя обнадеживать, так что, наверно, лучше сказать прямо сейчас, что я так и не увидел Жюстин. Я знаю, ты ждешь бурного свидания, но можешь об этом забыть. Вместо этого случилось кое-что другое, менее интересное, чем встреча с Жюстин, признаюсь, но… Я нашел дом, указанный в адресе, это был старый белый дом в испанском стиле; с первого взгляда было ясно, что здесь много лет никто не жил, во всяком случае за те годы, когда Жюстин мелькала на плакатах по всему Лос-Анджелесу. Несмотря на это, я вылез из машины и прошелся в темноте, заглядывая в разбитые окна и за тянущийся вдоль дома забор, и тут я наконец все понял. Мое понимание пришло не как вспышка или внезапный прорыв, а кусочками, осколками, которые постепенно укладывались у меня в голове, – и в этот момент пропасть между мной и моей памятью совсем исчезла; и я был потрясен.
Это была Школа для заик, или то, что я называл Школой для заик, куда я приходил два раза в неделю в возрасте девяти лет, один раз утром, когда встречался наедине с терапевтом, и еще раз вечером, с другими детьми. Я совсем забыл о школе, и теперь, перебравшись через забор и бродя по дворику в темноте, под раскидистым деревом, на котором раньше висели качели, и вокруг заброшенных турников, которые теперь казались крохотными копиями тех, по которым я когда-то лазил, я снова желал забыть о ней. Не потому, что там было так плохо; на самом деле там было вовсе не плохо. Люди, заведовавшие школой, хорошо обращались со мной, и я помню, что прекрасно ладил с другими ребятами, хотя я так и не понял, почему они туда ходили, ведь никто из них, насколько я тогда понимал, не заикался. Насколько я тогда понимал, вполне возможно, что всех их собрали, только чтобы составить мне компанию. («Он сегодня придет! Собирайте ребятишек!») По утрам, во время сессий с терапевтом, я не помню никаких серьезных, терзающих,
Я не стал бродить там слишком долго. Ностальгировать я не собирался, это точно. Через некоторое время я уехал и больше не искал Жюстин.
Я сижу в темноте, пью текилу и слушаю монгольское сопрано на Третьей станции в сопровождении эстрадного оркестра, кажется, с Венеры. Я сосредоточиваюсь на звуке собственного дыхания, потому что, когда моя голова уже в будущем, а тело еще в прошлом, мое дыхание – единственное, что, как мне известно, находится в настоящем. Моя квартира в темноте не существует; когда я зажигаю свет, появляются стены, полки, мебель, оконные стекла, стальные балки, которые скрепляют стены с полом, чтобы, если вздрогнет земля, они не разошлись, но когда свет выключен, люкс обретает свою подлинную природу – это вместилище ночи, огни и холмы города врываются в окна, и вопящее небо, которое не остановить ни одной стальной балкой, сдувает стены… Под луной цвета плоти, сияющей сквозь дым и готовое взорваться облако, Лос-Анджелес окружает меня амнезиаскопом. Он простирается от набережных Лос-Анджелес-ривер до голографических писсуаров на Бертон-уэй, от эвкалиптов на Джейкоб-Хэмблин-роуд, выгравированных на фоне света уличных фонарей с такой пронзительной отчетливостью, что рядом с куполами мечетей Багдадвиля они кажутся искрошенным стеклом, поблескивающим в звездном свете. Глядя на запад из окна квартиры, я вижу на полпути между мной и морем острия обелисков – кладбище капсул времени – в Парке Черных Часов, расположенном сразу за остовом старого шоссе. Парк теперь мало кто посещает. Я даже не помню, когда в последний раз там был. Раньше люди бродили от холмика к холмику, от одного стального надгробия к другому, читая, когда был захоронен каждый цилиндр и когда назначено его вскрытие, через пятьдесят лет, через сто, или же – вот оптимисты – через тысячу. Но теперь только опавшие белые листья бесплодных белых деревьев реют вдоль рядов могил и птицы долбят клювами землю в погоне за таинственными памятными сувенирами: захороненной фотографией или альбомом, дневником или признанием, газетной вырезкой или кольцом расторгнутой помолвки, или кассетой с любимой песней, звучавшей в ночь секса. Я живу в Пограничной Часовой Зоне Лос-Анджелеса, которую чаще называют Временем Зет, потому что на карте эта зона напоминает букву «Z». Она проходит длинной полосой вдоль южного края бульвара Сансет, от Бел-Эйр до Кресент-Хайтс, где падает вниз и наискосок, до самого бульвара Венис, и потом прорезает пространство на восток, к даунтауну. В какой-то момент она граничит с Временем Малхолланд в Голливуд-Хиллз, с Временем Голливуда на востоке, с Океанским Временем на западе и Временем Комптон на юге. За Рдеющими Лофтами и Лос-Анджелес-ривер, за Зоной Даунтауна, находится Зона Рассвета, а за Океанской Часовой Зоной, от Багдадвиля до Зумы, – Время Забвения. Когда сколько-то поживешь в Лос-Анджелесе, привыкаешь использовать зоны так, чтобы всегда иметь запас времени; если, например, проехать на зеленый свет по всему бульвару Сан-Висенте, можно приехать туда, куда направляешься, за двадцать три минуты до того, как выехал. В начале моего знакомства с Вив мы всегда назначали наши рандеву и свидания в зоне, где могли провести несколько лишних минут вместе, а на Сансет, на углу Джейкоб-Хэмблин-роуд, перед «Шато Мармон», где проститутки останавливают машины, девушка может перейти улицу в Зону Малхолланд, если хочет ускорить ход ночи, а может перейти обратно во Время Зет, если хочет выгадать несколько лишних минут и несколько лишних долларов…
Сегодня вечером Карл позвонит из Нью-Йорка. В последнее время он звонит в среднем раз в неделю. Карл – что-то вроде манхэттенского компьютерно-дорожного гуру, он создает и стирает дороги и мосты мановением руки. Я воображаю его в огромном военном штабе окруженным четырьмя исполинскими, перемигивающимися огоньками схемами улиц, автобусных маршрутов и линий подземки. Карл мне как брат, которого у меня никогда не было, и поэтому кажется нормальным то, что он так далеко, а расстояние так мало значит; уже двадцать лет, как наше родство складывается из разговоров каждые пару-тройку недель или месяцев, из писем два-три раза в год, из визитов каждый год-другой, и каждый раз мы просто начинаем там, где остановились прежде. Познакомились мы в Европе, где я вечно сталкивался с ним в поездах – поезда в Тулузу, поезда в Венецию, в Вену, в Брюссель, – и мы бродили по улицам Парижа, играя смехотворных романтических персонажей, разворачивая в кафе сахарные кубики и мечтая о том, чтобы это были женщины. Мы находимся на противоположных полюсах нашего диалектического братства, один – общительный еврей-агностик с восточного побережья, второй – не вписывающийся в компанию мизантроп, деист по умолчанию с западного, и с тех пор, как мы встретились, он ждет, что я напишу роман о предмете, истинно заслуживающем моего времени и энергии; уделив этому немало размышлений, он даже придумал название: «История Карла». Теперь Карл звонит с новостями о Лос-Анджелесе. Такова природа Лос-Анджелеса – местные новости транслируются зрителям за три тысячи миль отсюда, а они потом передают их нам. Это Карл сообщил мне, когда в городе ввели военное положение, что объясняло все эти танки и джипы, виденные мною на улице в тот вечер, когда я опаздывал на свадьбу доктора Билли О'Форте. Таким образом, только те, кто не живет в Лос-Анджелесе, знают, что там случилось, в то время только те, кто в нем живет, знают, что на самом деле происходит. Карл умоляет меня убраться ко всем чертям. «Ты все еще там?» – в панике спрашивает он каждый раз, когда я подхожу к телефону. Лос-Анджелес – все, что осталось от Бредовой Америки. Давным-давно в кинотеатрах по всей стране Лос-Анджелес коллективизировал американские потемки; он вычищал развратные шепотки и сальные импульсы из тайников американского разума и сводил их к архетипам или, что лучше, превращал в товар. Лос-Анджелес утверждал, что не подсознание владеет нами, а мы владеем им; более американскую амбицию трудно себе представить. Теперь к востоку от Лос-Анджелеса простирается Злобная Америка. Тоненькая мембрана между бредом и злобой, между Лос-Анджелесом и всей страной, представляет из себя Америку рассудка, которая вот-вот взорвется, если в ней еще теплится жизнь, или же тихонько скончается, если нам так повезет. За Лос-Анджелесом – новая Америка, которой надоело быть Америкой с ее сентиментальными обещаниями; годами чувствовалось, как улетучиваются все страсти за исключением ярости, слышалось, что каждый разговор о значении Америки обрамлен декадансом с одной стороны и закомплексованностью с другой, причем и декаденты, и жертвы комплексов разделяли общую веру в то, что чувственность бессмысленна – за пределами банальных ощущений или же произведения потомства.