AMOR
Шрифт:
Пока он говорил, Нику как маятник качало меж двух измерений душевных: высотами и — глубинами (может быть — низинами?) души. И когда одолевали последние — ей хотелось прекратить рассказ его — былЪ довольно! — встать и спросить: "Хорошо, все понятно. Спасибо, что откровенны. Ну, а для меня вы её оставите или нет?" (Это было самое верное — кратко и полно.) Она имела на этот вопрос право. Оно подтверждалось не только тем, что с ней было бы, уйди он, встав от болезни, от нее — к той; но и тем, что с ним будет, вернись он — назад, туда! Прослушав его рассказ — краткий, но смыслом своим очевидный, она не только чувствовала (что чувство! чувства тех двух друг к другу были, может быть, не слабей её чувств!) — но она понимала, что туда его
— Ну что же, — сказала она, опустив глаза, что-то поправляя на постели (пусть он не поймет, что она-то все продумала, ему будет это легче — сейчас… пусть он чуть–чуть её сейчас позабудет, все тонкости, их связавшие; её собачье чутье, кошачью ласковость, человеческое уменье страдать и, страдая, играть — игра ведь идёт крупная! (Пусть она идёт крупная — втайне…) Она говорила: — Раз вы на фронт не пойдете, потому что вам нельзя ни ездить верхом, ни — вы ещё не скоро поправитесь, — пусть она приедет, помирится с вашей мамой, она уехала после неприятностей? — эфира она сейчас, может быть, не достанет, врачи наркотики берегут для операций — и вы оба будете поправляться — на хуторе…
Он посмотрел на нее молча, сжал руку. Целуя эту руку, он сказал восхищённо и все-таки грустно:
— Я не знал, что вы умеете лукавить…
— Лукавить? Разве это не есть вывод из того, что сказали вы?
— Разве я сказал все?
— Ну, вы скажете, что вы меня любите, ещё это… — Чтобы не взволновать его этим двойным признаньем, она полушутливо ластилась щекой о его руку… но уже стучало сердце, и грозно качались в ней какие-то силы — или бессилие? Она, должно быть, не учла чего-то…
— И ещё то, — сказал он тихо и медленно, тоже стараясь смирить волненье, — что без вас я жить не могу… Не хочу, вернее!
Но какой-то бес в ней ещё за нее договаривал… и она попустила ему. Он суфлировал.
— Отлично… И что же вы предлагаете? Любить её — и меня? Не получилось у нас с мужем моим и Мироновым, полвечера только продлилось…
Но она тут же сказала иное, иначе, потому что хлеще, через суфлерскую будку, летела волна счастья,сметая все по пути! Пеной щедрости, сами вспыхивали — лунным светом — слова:
— А что, если я помогу вам в этом? — сказала она, широко и бережно обняв его поверх одеяла. — Хотите, я её полюблю — не меньше, чем вы её сейчас любите! и сделаю так, чтобы она полюбила меня, и уговорю её, закружу всех нас во всевозможных глубинах… которые у нее есть, иначе вы б её не любили! И она с вами простится, и уедет — и не погибнет. Хотите?
Она на него глядела зажёгшимися, просветленными глазами (и все-таки в них расширялись зрачки).
Он молча любовался ею, гладя её кудри.
— Даже вы не смогли бы этого… — сказал он, всем
— Не смогла бы? — сказала она, и ему вдруг показалось, что её лицо стало удаляться точно бы — в обратный конец бинокля. И голос её стал тих, и как в дурном сне зловещ. — Ну, так вы дадите мне слово, что никогда больше не возьмёте в руки пузырек эфира. Она — как хочет, если вы отвергаете мою помощь… Вы не смогли ей помочь! Но право на это требованье — о вас — за мной!
Она чуть привстала с колен и, разомкнув объятия, руками опершись на кровать:
— За мной — или нет?
— За вами. Ника, что с вами?
— Со мной? Ничего. Я боялась, что вы не дадите мне это слово. Это бы означало — конец. Раз дали — значит, вы ещё не безумны. Она вас ещё не свела с ума! Если так — как поправитесь — поезжайте к ней и будьте возле нее трезво, пусть она нюхает свой эфир, если вы не хотите меня пустить к ней..;
— Андрей, — сказала она, кладя голову на его руку, — и он тотчас обеими эту голову сжал. — Я знаю кое-что об эфире, я его пробовала в отраве первого брака, с тем, умершим, его другом… Но я не дала себе в это войти и — бросила… поняла, что это! И вас я туда — не отдам! Но я не знаю, зачем вы ей, если ваше бытие с ней ей не заменяет эфира. Вы простите меня, но ваше пребывание с нею и вся эта бесплодная жалость, из жалости близость с человеком (ложь — ей, потому что она бы на это не согласилась, она — женщина, которую вы — любили!). Из жалости ложь человеку — это вещь, вас недостойная, Андрей Павлович!
— Андрей Павлович? — переспросил он, глядя на нее снизу вверх, потому что она встала, но голос его, лежавшего, уронил эти слова сверху вниз — на нее, стоявшую, потирая концами пальцев лоб, смотря на него отдаленно, стремительно, странно. Она увидала, как его глаза потемнели и он сделал движение как будто бы приподняться. В ужасе, в горе, в раскаяньи она уже стояла на коленях перед его постелью, гладила его виски, его волосы, неотрывно глядела в глаза.
— Простите меня. Я просто опять на миг ощутила свое одиночество. Я очень быстро приучаюсь к нему… Знакомая сфера! И если вы меня когда-нибудь оставите — я очень быстро все осознаю, сама уйду… я — умею, — говорила она, а слезы текли ему на руки, — я так привыкла — терять, расставаться, переносить все… я ве, ць так — сон, фантом… я не буду "бороться за свое счастье", что я — борец, атлет? Женщины вам, мужчинам, импонируют своей простотой, грубостью своих всегда определенных желаний. Таким, как я, будут, может быть, посвящать стихи, мы вам, может быть, будем сниться, но жизнь строят мужчины — с другими! Только мой второй муж…
— Ника, не надо! — сказал он добро. — Я не могу ревновать вас к умершему, и я этого друга вашего — глубоко уважаю… Но мне слушать все это… ах, Ника, Ника!
Он закрыл глаза от физической ли боли, вновь его мучащей, или от нефизической — как это было узнать? Он же старался скрывать — и те, и другие. Она смотрела на него молча, позабыв, о чем говорила. Это лицо она любила больше всего на свете. Как страшно было на него глядеть!
— Есть такой спуск в саду, он — огромный сад, где мы с Сильвой родились… Мы один раз в нем потерялись, — он говорил, не подымая век, — такой медленный спуск, отлогий. Где начинаются грецкие орехи. Там — особенная трава. Мое любимое место в детстве. А дальше — абрикосы, без конца — абрикосы… Там мы будем идти с вами. В степь — там миражи, в жару, и мы…
Он не бредил, нет?
В теплый синий день, с цветами с базара, пришла домой Ника, тоже, как и её подопечный, уже начинавшая розоветь. У калитки её встретила их знакомая врач, зашедшая навестить больного. Она вызвала Нику во дворик: без нее няня подала Андрею Павловичу протертую рисовую кашу, в которой что-то хрустело, няня сказала — соль крупная. Больной съел и вдруг наколол язык, поглядел — стеклышко. Каша была посыпана толченым стеклом.
Ника стояла, онемев. Умереть было легче!