Аморт
Шрифт:
Ксения подошла, села рядом, положила голову на плечо, смотрит в книгу. Терпимо.
Он подумал: "Могут ли они жить без Меня? Могут. Но без Меня. Как же войти в тело?". И вскрыл темя, и вошел сквозь Воротца Радости. И нашел для Себя три места, где Он мог бы жить, три состояния, которые Он мог бы приводить в движение: ходьба, греза, сон. Он огляделся в названных трех, и был поражен, что никого, кроме Него, там нет. С тех пор Он известен под именем Идандра - Тот, который видит. То есть Индра.
Я отложил
– говорю. "Нет, - усмехается, - сто один день."
Подходит Шушелькума, подсаживается, говорит:
– Эту стену протянули с полгода назад. Прежде был вид на реку...
– Так это можно восстановить, - говорю.
– Как?
– Так я нарисую, - шучу.
– Не шутишь?
– Нет, он не шутит, - опережает Ксения, кладя мне ладонь на колено.
– Спасибо, - говорю ей тихо, когда отошел Шушелькума.
– Мне бы это и в голову не пришло. Рисовать здесь, в Ришикеше, где само понятие живописи не существует - как... третья нога у человека.
– Ну, уж это-то как раз существует, и не только это.
– А тем более - на стене ашрама. В этом саду. У Ганга.
– Что, кощунство?
– Да нет же, я не об этом. О марсианстве.
– Так скажи ему, что ты пошутил. Хотя так здесь не шутят.
– Ну не реальный же вид рисовать на Ганг, бред ведь.
– Тебе, - говорит, - виднее.
Я пошел к мосту - покупать материалы, она - к реке, окунуться.
Идея, конечно, чудная, но что рисовать - не вид же на Ганг, в самом деле. И что это она говорила о мудреце - как же его - прджа... Ну и память у нее - когтистая, как кошачья лапа. А с виду - тихо, подушечка на меху. Не заговаривайся. Надо б найти это место. Как-то все это неспроста. И то, как она пародировала мою речь, про буратино плетя и все такое. Хотя и ее речь не линейна. Прямолинейна - да, но не линейна. Как город. Как микросхема.
Я вышел к мосту и нашел, что искал: горки пигмента - такой ослепительной яркости, что смотреть на него можно было лишь в темных очках; красное солнце, желтое солнце, зеленое, голубое... Я купил все одиннадцать. Вручную готовят, с юга везут. На обратном пути купил в лавке банку белой эмали и кисти. Плана не было. Шел через сад.
Она стояла на подоконнике, в ярком проеме распахнутого окна, где-то меж этажом седьмым и десятым, судя по голошенью детей и собачьему лаю, доносившимся снизу. Из сумрачной глубины комнаты я смотрел на нее против света - то в близоруком расплыве, то снова в твердеющих очертаньях - в зависимости от застящих свет облаков или, скорей, набегавшей дымки.
Лица я не видел. И не могу
Тело ее, развернутое ко мне лицом, которого я не видел. Пух тополиный летел за нею и, попадая в комнату, скользил по полу, не находя угла, и вверх тянулся на задних лапах. И, кроме пуха, пыли и полумрака, меня, стоявшего в глубине и глядящего в смутный далекий проем, еще - эта тишь, как будто ладони, прикрывшие рот всему, что могло иметь голос, будто это условие происходящего - этот отключенный звук и мое положение там, в темноте, неподвижно, беспомощно, немо стоять и смотреть.
Смотреть на ее замедленно-плавные движенья сосредоточенных рук. Сорочка ее оторочена крючками-невидимками, бегущими змейкой от плеча до подола. И к каждому подвязана нить, которую я не вижу, а лишь угадываю по ее движеньям, выуживающим по одной эти нити и тянущим их по одной к оконному переплету, и там подвязывая - к шпингалетам, гвоздям, рассохлым расщепам - ко всему, что находит, где можно ее закрепить в относительном натяженьи. И я смотрю, как сорочка ее постепенно растягивается в стороны, от подола с проступающими круглыми коленками, сужаясь к плечам.
И ведь она ее не спасет, эта зыбкая паутина, лучевая, заплетающая проем. Эти тонкие черные лучики, вихляя, бегущие от нее - будто треснувшее стекло, и она уже в нем - как проем. Она как проем.
И сквозь этот проем, сквозь нее - голоса от далекой земли и рваная пядь безучастного мыльного неба над крышей высотки - еще иль уже нежилой. И пух тополиный, припавший к зазубренным граням проема и с дрожью скользящий по ним.
Шушелькума чуть передвинул бричку, освобождая мне место у стены. Ксения присела рядом со мной на корточки, помогая размешивать краску.
Выстраивая перед собой баночки с готовой суспензией, чуть потерявшей в цвете от добавленья эмали, я еще и невольно тянул время, по-прежнему не представляя себе, что рисовать на стене.
Высота ее была около двух метров. Ширина - видимо, не короче дерюги, расстеленной под стеной - метров пять, может, чуть меньше. Я сунул кисть в банку с эмалью и шагнул к стене.
Минут через двадцать - как мне потом сказала Ксения - я от нее отпрянул, с удивленьем разглядывая, вместе с Шушелькумой, его сыном, Ксенией и свернувшей с тропы стайкой паломников, этот размашистый белоконтурный мир на рифленом маренговом фоне стены. Не я рисовал, - рука, за которой я не стоял.
Внизу - и во всю ширину - длинный стол на подогнутых маленьких ножках. За столом -13 фигур.
Справа - ангел, похожий на Ксению, в профиль, но жестче, острее, с распахнутым глазом - большим и не то чтоб пустым, но холодным, далеким, - и якобы нежным, но тонким подтянутым ртом и высоким крылом за плечом.
Слева - профиль мужской, чуть в наиве, с губами, о которых Ксения говорила, лежа на мне и тюкая мизинцем в ложбинку моей верхней губы: "У тебя здесь целая семья разместится, - и, приближаясь лицом, мягко гудела: - Ммммм... " - глядя, как эта стойкая буквица у меня расплывается.