Аморт
Шрифт:
Что ж, говорю, ты не сказала, мы бы вдвоем пошли...
Молчит. Как бы не слышит. Серый комбинезон на ней на высоких коротких лямках, лунно-серый на голое, как озеро в талом свете перед грозой. Будто с неба спустилась по веревочной лесенке. Или под куполом цирка работала. Ночью, одна.
Что ж она делала там, под куполом, пыль вытирала? Мерила циркулем?
Стол между нами - высокий, фамильный, наискось перегораживающий пустынную комнату.
Если б не две подушечки, которые она под себя подложила, я бы видел лишь голову ее, а так -
Почему бы и нет, при ее-то медиумной чуткости.
Четыре пальца лежат спокойно, а мизинец то отходит от них, то прижимается, будто стрелку железнодорожную переводят.
Худенькая выносливая рука, почти бесцветная, надо окно прикрыть. Особенно на фоне стола, цвета подтеков смолы на вишневом дереве.
Она говорит: все во рту друг у друга. Как у Босха. И в то же время - мир текучей пронзительной нежности и тишайшей неуязвимой мерцающей красоты. Оба плана в одном, взгляд раскачивается, как лодка, захлебываясь то кривой ледяной, то молочной, парною.
Она задумывается над сказанным.
Она говорит: а потом побережье. Кит у самого берега, и он больше, чем весь этот берег, загибающийся за горизонт.
И пингвины летят из воды, как тюки на разгрузке, описывая дугу в небе и пришлепываясь к снежной обветренной корке стоймя, чуть покачнувшись: чпок, чпок. И стоят перед колкою сыпью экрана, как у Стены плача.
А он скользит под водой, но кажется, это берег скользит вдоль него, а он висит в низком тяжелом небе, как дирижабль с маленькою корзиной под ним - Земли.
И тюлени, как беженцы, врассыпную, по обе стороны от него, как от дороги, чешут во все лопатки, как в рубашках смирительных, вытянув маленькие тонкокожие головы с нерасплесканным ужасом глаз.
И он поддевает хвостом одного из них и подбрасывает высоко в небо. И там, в небе, в той верхней точке, где он на миг зависает, передергиваясь всем телом, с ним происходит нечто такое, что хуже, чем просто смерть. И он, точнее, вовсе не он уже, а то, что с ним сталось, падает в выпростанную из воды яму китовьего рта.
Молчим, через стол глядя глаза в глаза. Ни она не отводит, ни я. Кажется, будто они текут, еле касаясь друг друга, один сквозь другой.
Ты думаешь?
– спрашивает.
Нет, говорю. Так. Картинки переводные.
Не слышит. Это она не слышит. Не то.
А ты, говорю, как поживаешь?
Взгляд поднимает поверх меня.
Счастлива, говорит.
Странно. И еще помолчав: странно.
И чувствую, будто ребенок - мокрый, жгучий, защемленный там, в паху, техкает, как нарывает.
С ним?
– говорю.
Кивает. Как головка фарфоровая, с затухающим колебаньем.
Знаешь, говорю, странное чувство, будто на этой кровати не я с тобой был. Даже не внук, а правнук, так давно это было. И давно не
Смотрит, молчит. Чуть сощурены вдаль, в никуда. Как от затылочной боли.
С правнуком, говорю, чтобы как-то ослабить нить, как тебе эта перверсия?
Улыбнулась краями губ.
А ты?
– тихо так, как раздвигая заросли, в сердце входя, будто и впрямь душа родная.
Я? ... как Господь с четверга на пятницу. Поутру.
То есть все хорошо?
Да, говорю, осталось найти, куда деть нерастраченное.
Нежность, небось?
– прищуривается. Что ей скажешь?
Это иллюзия, говорит. Не я. Не здесь. Тебе бы отзывчивую, теплокровную...
И эта полуулыбка ее, даже уже не краями, одним краем. Тикающим.
Разные, говорю, случаются сочетания. Сиянье, например...
Да, подхватывает, северное. Или южные миражи. А почему ты спросил?
Что?
О нем. Почему странно?
И снова этот ребенок сломанный ткнулся в низ живота.
Знаешь, как играют в слона? Один нагибается, другой перепрыгивает его вдоль спины, третий пытается перепрыгнуть двоих и так далее.
Ты о чем?
Так. Через спину и голову.
Я говорила тебе: это рок мой...
Да, с черного хода.
...судьба, договаривает, потому и вернулась к нему.
Не вернулась, вернула. Ты ведь и не уходила. Он отошел. Вот тогда-то тебе и понадобилась спина - между вами. Но прыжок затянулся, ноги увязли. Да и руки как-то невольно переплелись, да? И глазами встретились чуть на дольше, чем. Тебе бы ночь свою пережить, затянуть рану, да и ему чтобы видно было, что в окне твоем свет и на занавеске тень о двух головах.
Нет, головой покачивает, сощурясь, не так. Не так.
А как? Ты с такой нарочитой легкостью подхватила мои слова, что это, мол, не любовь меж нами. Пресекая на полуслове. Что пресекая? Да, видимо, не любовь. Не ее расхожее чудо. Видимо. Видима лишь поверхность. А тут что-то такое, чему имени нет, нет ключа, ни у меня, ни у тебя нет. Нерв какой-то задет, и даже не меж, а над нами, нерв ли, Бог ли глухонемой, тот, к которому нити от нас тянулись, тот, на котором мы, как потом оказалось, подвешены. Не на одной любви свет клином сходится. Случаются преломленья куда более редкие и не менее драгоценные.
Они говорят через стол, через его растресканную смоляную реку.
Двое их, которые говорят.
И еще двое, ни слова не проронивших: он встает, огибает стол, к ней подходит, она отклоняет голову, открывая шею, он наклоняется, скользит губами вниз, к ямочке под ключицей, рука ее тянется вверх, незрячая, ищет его лицо, чуть отталкивая ладонью и, обхватив затылок, притягивает.
Нет тех двоих, сидящих по сторонам стола, нет напротив нее его, с ней говорящего. И она не напротив него, а с ним, в нем, как и он в ней, комбинезон ее скользит со спинки стула и съеживается на полу рядом с его скомканною одеждой.