Аморт
Шрифт:
Ты что, не слышишь?
– она останавливается, поворачивая ко мне лицо.
Слышу, говорю. Думаю, они пьют и плачут. Пьют и плачут.
В Африку мы не поехали. Она предложила в Венецию. И добавила: а ты куда бы хотел?
Твой день рождения, говорю, твой выбор. Но если по мне, так лучше туда, где б не фонило прошлым - ни у тебя, ни у меня. И хорошо бы - в сторону жизни. В Африку, например.
Мы глянули по интернету, что есть в пределах недели. Мелькали картинки рафинадных
И вдруг исчезла. Телефон ее не отвечал. В день рожденья ее звонок. Голос утренний, легкий, как ветерок. Она в Венеции. Она будет к вечеру, завтра, встретишь? Лодка отходит на острова, солнце сквозь морось. Не обижайся.
Видимо, ей развиднелось чуть раньше.
Все королевство, говорит, в твоих руках.
С дороги звонит. А я - что в ответ? Нет, не сразу, а через пару фраз, пока вспомнить пытаюсь: да, Шекспир, но где? Лир? Гамлет? И в каком контексте? А тут их два - наш разговор и тот, откуда реплика. Вот и решай его - с двумя неизвестными.
А разговор тем временем движется, по сторонам пробираясь, и за спиной, в уже сказанном, все перестраивая. В этом потоке без берегов, в этом узоре встречных течений - что в руках моих, что в ее губах, поди разбери, наши лица то выныривают по сторонам себя, то погружаются.
Все королевство минус она? Льнущая улыбка ее сквозь стекло, стекающее с Венеции.
Как же ответить так, чтоб она поняла, что я понял, при том что ловлю лишь эхо? Беглое, со спины, двоюродное. Продлить его, перепрятать?
Да, для забавы, говорю, как дети мухам, так боги людям обрывают крылья.
Не сразу, а через пару фраз, когда она спрашивает, лицом ли к окну я говорю с нею.
Да, говорю, метет за ним эти крылышки слюдяные. Дети, говорю. Как дети, они обрывают их. По всему королевству метет.
И она тоже, наверно, потом гадает - какие крылышки-дети, в каком контексте? Шекспир. Да, но где? Хотя ее память зорче, цепче. Магнитный там у нее кулачок - весь серебряный от булавок.
И вот они где-то сходятся, эти фразы, и что-то меж ними там происходит, а значит - с нами, здесь. Они нас видят, оттуда. Они нас водят, оттуда. А мы -
У людей так называемых близких - какой разговор? Душевный. До бесчувствия. Будто сам с собою в обнимку сидишь. А не у близких - и разговора нет. В споре что рождается? Выкидыш. А меж нами что? Чуть покачивает между словом и смыслом, пока говоришь. А потом отойдешь, обернешься: то, что лесом казалось, - озеро, и не озеро, а письмо, пепел, читай: лес.
Разговор прогорает по ходу, остается тепло недолгое, как в натопленной на ночь избе. А тут - будто горит не здесь, а далеко впереди, в будущем, а на губах только отблески пляшут той дали.
Она
Пингвин скользил по полу, танцуя. Под потешную музыку в духе победного просветления. Держался он ровненько, правое плечо вперед. Его нежно-бархатная шубка, на пару размеров свободней, скрывала жесткий механичный костяк.
Взгляд у него был чуть вверх и вбок. Не то чтобы не от мира, но и здесь не весь. О чем думает?
– а не скажешь. О возвышенном? Ни о чем? Только делает вид? Остраненный и чуткий одновременно.
Нежность и умиленье смотреть, как он вальсирует, один, с опущенными руками, а взгляд - чуть вверх и вбок, снизу вверх - на тебя и мимо, по стенам, по потолку...
А если на стол поставишь - кружит до края, не глядя под ноги, и у самой кромки, чуть не зависнув над ней, разворачивается, как на носочках, и скользит вдоль, покачиваясь, будто дразнит ее, не падая: то отвильнет, то снова накатывает, такой у него в шарнирах умный сидит радарчик. И вдруг остановится, как в прострации, говеет взглядом, медитирует.
Или в угол уткнется и стоит, богооставленный, как маленький Августин.
А потом вдруг очнется музыкой и от стены отъезжает, будто пятится от себя, и с разворота, кренясь чуть вздернутым плечиком, скользит в спальню радостно и горделиво, подчеркивая осанку.
На нее похож, особенно со спины, ускользая.
Кулички света. Поля заснеженные с плавными прогибами талых пролежней. Бледная желтизна, голубые тени. Белым крохким мелком прорисованная дорога. Кромка губчатая обветренная. Монастырь вдали.
Близится, наплывая то слева из-за холма, то справа, то опять отступает вдаль, будто он не один здесь, в этом стылом безлюдье, в этом выметенном до кости просторе.
Она на заднем сидении, вижу ее в зеркальце, смотрит в окно, на ней расстегнутая дубленка и откинутый капюшон, отороченный мехом, она держит мою ладонь, отведенную назад, под дубленкой - тоненький ситец цвета теплой листвы, облетевшей в ручей и как будто прихваченной льдом.
У шофера нет кисти, он руль крутит левой и перехватывает его этой проворной рогулькой культи, сжимая расщеп.
У него грузное бескостное тело и низко посаженная голова со сказочным наростом лица. Дымчато всклокоченные волосы, одутловатые щеки в щетине, маленькие медвежьи слезящиеся глаза.
Но главное - губы. Губы изношенные и скользковатые. Как бы не попадающие одна на другую. Не собирающиеся в фокус. Как бы пережевывающие эту сладкую горечь противоречья. Между детской наивностью и мокроватым цинизмом. Мокроватая теплота.
Как и в глазах - этот отзывчивый влажноватый свет. Эти детские, лучащиеся, чуть растерянные зрачки - с камнем на шее.