Аморт
Шрифт:
Садху подносит палец к губам: "Слышите, что поет река?
– И начинает тихо в унисон подпевать ей, и переводит с санскрита: - I myself am He".
Я помнил это место; сборник упанишад в переводах Йейтса лежал у меня в рюкзаке. Этот карманный космос я взял на дорожку - и чтоб разомкнуть треугольник, очерченный Ксенией, уткнувшейся в Юнга, и чтоб чуть освежить память.
Я есть Тот. Это о Самости - незримом всепроникающем духе - единственной истинной реальности мироздания индусов. Я (ты, дождь, Бог, что угодно) не есть я; сущность моя - за пределом (которого
За рекой - взметенный к небу обрыв с тающим подбородком облака, подползшего к краю и глядящего вниз, на едва различимый оттуда Ганг, вьющийся, как сверло, с живота на спину и с боку на бок по дну ущелья.
И этот, придвинутый к тебе вплотную, пустынный экран обрыва зачерпывает твой зрачок и взметает по своей вертикали в небо. И, кажется, взгляд (а отсюда, из ниши, взгляду больше и некуда длиться) за годы скольжения вверх и вниз прорезал в камне звенящий желоб, отполированный до отраженья в нем твоего зрачка.
– Хорошее место, настоявшееся, - говорит он, предлагая помедитировать - втроем.
– Вдвоем, - поправляю я.
– Без меня.
– И улыбкой с кивком к Ксении: - Вот с нею, она практикует.
– Не сейчас, - не без колебаний отворачивается она.
Разговариваем. В кастрюльке на костре варится что-то между супом и овощным рагу. Он - на корточках, недвижим, голова развернута к нам - в разговоре, а ладони его - как бы отдельно от него - танцуют по округе, перепархивая от костра к ножу, помидору, крупе, чесноку, корешкам, травкам, на лету ополаскивая, разминая, перетирая и смешивая все, что меж ними, и выбегая, как на пуантах, но уже с другой стороны, к костру и затуманиваясь над паром кастрюли.
Из дому он ушел, когда ему было 12, к двадцати пяти пришел в Ришикеш, где прожил несколько лет вместе с такими же, как он, баба. Здесь, в этой пещере, он уже седьмой год. Зимой, на этой высоте 2300, - да, говорит, по ночам зябковато. А в прошлом году в сезон дождей медведь занял нишу, пришлось отсиживаться в пещере. Полтора месяца. Поглядывает на мои сигареты. Протягиваю ему. Вытряхивает табак, набивает травкой, курим, сидя в "лотосе", лицом к огню, спиной к нише, в которой Ксения - в той же позе, но неподвижной, глаза закрыты, руки на коленях ладонями вверх.
Он разводит муку с водой, вымешивает, мнет ком, отбивает с размаху о плоский камень, рвет на куски, плющит между ладонями, кидает на раскаленную сковороду, руки в огне, как в воде, голова повернута ко мне в разговоре, откидывает подрумяненный блин не глядя, отгребает ладонью жар, ровняет его ладонью, втыкает в него блин торцом, тот раздувается, как пузырь, меняет местами их - с тем, что уже подрумянился на сковородке, другой парой рук плюща очередную пару, первенцев складывая стопкой у выпростанной из-под себя босой ступни с озаренной жаром подошвой. Чапати - хлеб из воды с мукой.
И
– Проблемы?
– кивает он, глядя на мою согнутую спину и ладонь, прижатую к пояснице.
– Идем.
– И, опустившись на четвереньки перед дверцей для гномов в свою пещерку, развязывает веревочный замок и вползает в нее.
Внутри ледяной мрак (дверцу он за мною закрыл), пространство на ощупь с двуспальный гроб, под животом - криволинейные волны гладкого камня.
Раздеваюсь лежа, до пояса, вмят и распластан, как вода с мукой, ноги свернуты вбок и прижаты зубьями свода.
Его дыханье во тьме, острый дурманящий запах травных масел, ладони уже на моей спине, бормочет с подпевом, ключицы, горло. Переворачивает меня на спину, отползает, звон склянок, возвращается, другой запах, мазнул под носом, по вискам, по векам, движется вниз; грудь, живот, пах. Замер, накрыл одеялом, отполз, тишь.
Свет сквозь веки, дверь приоткрыл, зовет, она подходит, шепотом переговариваются, она вползает.
Он - ей: "Сядь здесь, закрой глаза и на него медитируй", - завязывает дверь, и вновь надо мной, жмет меня к полу. Она, из угла, сдавленным голосом: "Зачем Вы закрыли дверь? Откройте, немедленно откройте, прошу Вас!" Он подползает, отвязывает, она протискивается наружу, он затворяет за ней, возвращается, массирует поясницу.
Вдруг - хлесткий хлопок с размаху по ягодице. Я - через несколько мгновений, представляя себе ее застывшее лицо, медленно поворачиваемое от костра к дверце, - громко и торопливо смеюсь, не найдя лучшего знака.
Мы поднимаемся с ним в горы, он предлагает провести у него несколько дней, ночевать в пещере, места на всех хватит, два одеяла для нас, ему не нужно, а потом сводит нас на ледник, к истоку Ганга; сутки туда, там ночь, и обратно. Нога распухла, побаливает, возвращаемся.
Сидим у костра, рассказывает о тантре, которую практикует почти тридцать лет. И вдруг, спешившись с высокого слога и с каким-то мальчишьим лукавством глядя на нас исподлобья, произносит: "А спорим, что вы четырьмя руками в течение получаса не опустите мой лингам!" Смеркалось. Мы не спорили. Насилу простились, пообещав навестить его утром. Неловко оставили на камне немного денег.
– Как ты думаешь, - спросила она, идя за мною, подсвечивая фонарем тропу, - что было бы, останься мы на ночь в пещере? И почему он так настаивал? Думаешь - это? А может быть просто тоска по людям, слову? Или совсем просто - деньги?
Я не ответил, все еще представляя себе эту тантру втроем, а потом подумал - может быть и четвертое: не его одиночество, а наше, и его к нему чуткость.
– А знаешь, - сказала она, - я видела его лингам. Когда он, сидя корточках, мыл посуду. Так, ничего особенного.