Анамор
Шрифт:
Обезьянка-талисманка выплакала все свои слёзы — жёлтые, как она сама. И её глаза от этого скисли и слезли. И теперь прикрывает обезьянка пустые глаза пустыми руками.
5.
Когда мне четыре с половиной года, мы переезжаем из деревянного дома в каменный, в стандартную двухкомнатную квартиру.
На одной стороне нашей улицы — до автобусной остановки — частные эстонские домики. Тихие. Только собаки иногда гавкают. Но не выбегают за ворота и не кусаются, как злая рыжая шавка на Ропка. Просто сидят на цепи и лают для порядка. А хозяева для порядка сажают картошку,
4
«Злая собака» (эст.)
Злая собачонка выскочила из-за угла и тяпнула мамин сапог. Да-да, та самая асадовская рыжая дворняга, только вот её уж точно не убьют — ни люди, ни поезда. Она сама кого хошь перережет, засранка.
На другой стороне — деревянные и недеревянные полубарачные здания и многоэтажные кирпичные общаги. В одном из полубараков живут «химики», то есть условно заключённые. В других — кто угодно: рабочие, пенсионеры, незнамо кто, эстонцы, русские, даже немцы — всё смешалось. Много спившихся и спивающихся. Есть и психи — большей частью безобидные. Типа старика, который у всех проходящих с сумками спрашивал: «Ну, что ты так много всего накупил(а)? У меня ведь к чаю уже — два кило орехов, три пряников». Пряников всегда было три кило, орехов — два, пенсионер никогда не путал.
Этот пенсионер всегда выходил в старомодных кальсонах. Кальсоны были с завязочками — может, из дурки.
Ещё в одном из этих бараков жила тётка. Злющая-презлющая.
Она вешала бельё по двадцать часов в сутки и орала на детей. Даже если они ничего такого не делали, только проходили по двору. Даже если далеко от простыней её зассанных — всё равно вопила, по-эстонски. И грозила кулаком. Я, когда видела эту тётку, перебегала на другую сторону. Однажды чуть под машину не попала.
У тётки был сплющенный нос, белые глаза и почти чёрные губы. Волосы всегда прятались под уродским беретом, кримпленовым, четырёхугольным. Может, волос и не было совсем — как и бровей, и ресниц. Сосисочными пальцами тётка развешивала простыни. На них бы и последний бомж не польстился, такие страшные они были — забуревшие, покрытые чёрт знает какими пятнами, и пятна эти ничем не отстирать, не вывести никакими отбеливателями. Казалось, что на тёткиных простынях сношались, блевали, гадили, изрыгали пищу многие поколения алкашей и дебилов и зачинали новые поколения себе подобных. И все эти поколения простыни не стирали, даже не проветривали, а потом вдруг тётка спохватилась, вот и развешивает бельё по двадцать часов в сутки.
Однажды мы с Катькой осмелели настолько, что подошли к тёткиным простыням чуть ближе. Так просто — чтоб её подразнить. И тётка тогда схватила огромную палку и погналась за нами. Неизвестно, чем бы дело кончилось, если бы не пенсионер. Тот самый, в кальсонах с завязочками. Он замахнулся на тётку костылём: «Ах ты, гнида, фашистка недобитая! Тебе бы только с детьми воевать, ё... твою!» Первый раз мы с Катькой слышим, как этот старик ругается матом. Тётка отступает, бормоча что-то по-эстонски. Пенсионер снова грозит ей костылём: «Я те покажу «мине перс-се»! {5} Я сам тебя в какую хошь п...ду пошлю!»
5
Мы с Катькой вздрагиваем от слова «п. да», но как-то радостно. Перебегаем дорогу и показываем тётке нос и язык. Слышим, как пенсионер громко объясняет кому-то: «Да вот опять эта фашистка на ребят накинулась. а девчонки-то хорошие. одна в очках даже». Это он про близорукую Катьку.
На следующий день, когда я возвращаюсь из магазина с молоком и хлебом, пенсионер снова говорит про орехи и пряники. И вдруг: «Ну, иди, иди, внучка. И не бойся ничего».
В окне одного деревянного домика стояла фигурка чёрта, держащего в руках светловолосую девочку. Фигурка была явно не советского происхождения.
Как вспомню её, так вздрогну.
Барак был и с другой стороны. Длинный, узкий. С клетушками. С некоторыми барачными девчонками я играла. Имён их я не помню. Все эти девчонки были друг на друга похожи — худые, белобрысые, и руки в цыпках. Ещё в бараке жила маленькая старшеклассница Рая, кроткая, рыженькая, со сбившейся улыбкой. Будто ей стыдно перед всеми за ханурика-отца, отставного прапорщика, мать-пьяницу и сестру в тюрьме. У сестры был ребёнок. На Раином столике лежала единственная книга — хрестоматия по литературе. Над столом висели «Три богатыря», вырезанные из журнала.
Барачные девчонки научили меня некоторым словам. Хотя я кое-что слышала и раньше. Ещё они рассказывали страшилки — про чёрную и красную руку, про «отдай моё сердце», про гроб на колёсиках. И поют песни — о том, как Оля любила Колю, и как потом её труп нашли, а на нём рыбаки прочитали надпись: «Олю любовь погубила». О том, как парень ограбил и перерезал целую семью, а потом увидел на них всех какие-то родинки, понял, что это его родители, братья и сёстры и сам зарезался. Ещё поют весёлое:
Лежал я на верхней полке,
Лежал и полетел,
Какому-то еврею
Я по носу задел.
И всё. Песня мне нравится, и я пересказываю её родителям. Меня ругают, а я не понимаю, за что. И больше ничего не пересказываю.
Иногда по вечерам из всех этих бараков и общежитий доносились крики. А однажды там одну тётку убил муж. Топором. Из ревности или по пьяни, какая разница. Главное, что убил. Совсем. Насовсем.
В нашей благополучной пятиэтажке никого не убивали, но всё равно погиб один парень. Молоденький, только школу закончил. Обмывал аттестат с друзьями. В конце вечеринки девушки решили прибраться и выставили парней на балкон покурить. А парень этот захотел напугать девиц и перелезть с балкона в открытое окно кухни. Раньше он уже это делал. Но теперь он был пьян. У него нога соскользнула и он упал. С пятого этажа.
Крик не помню, похороны помню. Было лето, но казалось, что осень — всё почему-то было жёлтым. И литавры бухали так, что мне стало смешно.
Иногда я, Катя и ребята постарше — Сашка, Лиля — доходим до угла нашей улицы. Там продуктовый магазин, киоск для сдачи стеклотары и телефон-автомат. Денег у нас нет, поэтому мы звоним бесплатно — по 01, 02 и 03. По 01 мы говорим: «У нас блины подгорели, пришлите, пожалуйста, сметаны!», по 03 не помню что, а по 02 — «Милиция, приезжайте скорее, сегодня на улице Тяхе меня убили!» И тут же вешаем трубку. Нам очень весело. Но сквозь смех пробивается ужас: а вдруг нас вычислят, и приедет милиция и нас арестуют? И от всего этого кто-то начинает икать.