Анамор
Шрифт:
Однажды мимо нас и в самом деле проезжает милицейская машина. Мы рассыпаемся в разные стороны. Сашка прячется за киоск, Лилька перебегает дорогу, мы с Катькой впрыгиваем в автобус, хотя билетов у нас нет, и выходим на следующей остановке.
— Катька, представляешь, нас сейчас заберут в милицию!
— Но мы же ничего в трубку не говорили, только смеялись. Это Сашка звонил. И вообще он большой, ему уже десять почти.
— Всё равно заберут — ведь мы смеялись, а они там всё слышали! В Детскую комнату милиции, мне рассказывали, есть такая. Там детей сажают в тюрьму!
— За что?
— Ну, украл там, убил кого.
— А разве дети убивают?
—
— А-а, понятно.
Мы воруем в соседнем саду яблоки. Ветки перевешиваются через забор, и ребята быстро срывают крохотные, совершенно зелёные шарики. Я стою на стрёме. Потом мы делим яблочки и тут же их выплёвываем. Есть их невозможно.
Катин двоюродный брат Мишка хвастается, что он уже украл кучу всего. «Я и в нашем магазине крал, и шоколадку, и чай — он мне и не нужен вовсе, а я украл!... и в «Каубамая» {6} воздушные шарики и телефон почти настоящий.и когда мы ездили к маминой подруге на дачу, тоже воровал. везде! Даже велик могу украсть!» Я не верю Мишке. Он младше меня с Катькой и страшно хвастается. Пусть не врёт, ничего он не украл. Зато он, когда ему было три года, съел мыло и закусил зубной пастой. Это оттого, что ему не дали третью тарелку манной каши. Все дети плачут, если в них эту самую кашу набивают, а Мишка — что набивают, да слишком мало. Ему потом клизму делали.
6
«Универмаг» (эст.)
Совсем маленькой я вижу в Тарту плакат. Две тётки заболтались, а вор тем временем тянется к авоське с хлебом и молоком. Я хоть и маленькая, но понимаю, что хлеб и молоко не крадут. Воруют деньги. Или конфеты.
У «Стеклотары» толчётся много ханыг. Иногда они ругаются с приёмщицей, если та не хочет принимать их треснутые бутылки. Приёмщица одна и та же в течение многих лет. А может, их на самом деле сменилось несколько — неотличимых друг от друга. Мы с мамой тоже сдаём бутылки. Молочные, лимонадные. Иногда из-под вина и шампанского. Про шампанские на киоске висит смешное объявление, что с них нужно снимать «фольгу и кольеретку». Тётки-алкашки трутся рядом с ханыгами. Они ещё страшнее и почему-то все в буром и синюшно-лиловом. Бурые плащи, бурые стоптанные туфли, бурые кримпленовые юбки и скособоченные синюшные кофты, с бантиками и галстучками. И лиловые носы, фонари под глазами. У одной алкашки аж два фонаря. И брошка-сердечко. К ней пристают ханыги: «Ну, что, б... дь, поцелуемся?»
Когда мы выезжали из деревянного домика на тихой улочке, по ТВ показывали передачу о болгарских розах. У меня в руках был оранжевый чемоданчик с ненастоящими наклейками. Чемоданчик пахнул пертуссином. Мой любимый запах в раннем детстве.
Я смотрела болгарские розы и не хотела уезжать.
Мы с мамой идём по улице Ропка. Злая рыжая дворняга лает на нас, но за ворота выбежать не может. На цепи потому что.
6.
Пяти лет меня отдают в детский сад. Там меня заставляют есть селёдку, а я не могу и реву. Мне силой впихивают её в рот. Меня тошнит.
Ещё нянечка, уж не помню из-за чего, хватает меня за одежду и волочит по полу. Я упираюсь, а потом рву её платье. За это меня чуть не выгнали из детского сада.
У меня в детском саду одна подруга, Таня, с которой мы сочиняем бесконечную
Эрик был сыном алкоголички и неизвестно-кого. Мать иногда кормила Эрика, а иногда и забывала, и тогда его к себе забирала полусумасшедшая бабка. У неё Эрик ел только булку с вареньем. Я ему завидовала:
— Ты что, и правда — одну булку с вареньем? И ни супа не ешь, ни мяса, ни картошки, ни каши этой противной, ничего такого? Везёт тебе!
— Ну да. У бабки моей, знаешь, сколько банок этих?! Двадцать, наверно. А может и тыщща. Сто лет можно лопать — не перелопаешь. Я, когда бабка не видит, прямо из банки ем. Руками. И без булки. И руки потом не мою. Чтоб подольше вкусными остались. А супа бабка вообще не варит, не любит она этого. сама булку с вареньем жрёт и ничего больше. Я слышал, соседи говорили, это потому что психованная она. Её дед скалкой по башке стукнул, когда он ещё жив был, после этого она такая.
— А вот меня мама заставляет есть суп. И картошку. Только рыбу не заставляет, потому что у меня на неё. ну, как это?... аллегрия какая-то. ну тошнит меня от рыбы этой вонючей.
— Так и меня мать есть заставляет и суп, и всё такое, когда трезвая. Ух и злая она тогда! Кричит, дерётся. Моет меня аж до крови. А вот пьяная она — так ничего. Песни поёт, а потом храпит. Только вот есть она мне не даёт тогда. Не-е, у бабки лучше. Ей всё равно.
Иногда я приносила в детский сад книжки с картинками. Однажды Эрик показал на принца из «Земляники под снегом»:
— Ты знаешь, кто это? Это мой папа.
— Но ведь это японские сказки. у тебя что — папа японец?
— Ну да. Он такой, как на этой картинке. Страшный. Всех может убить. Вот этой штукой железной — как она называется?
— Мечом?
— Ну да, им самым. Он как начнёт этим мечом махать, все так и лягут, и кровь потечёт. А потом меня к себе заберёт — в эту самую....
— В Японию?
— Да, в Японию. Только ты никому не говори, ладно? А то мать узнает, спрячет меня так, что никому не найти. Вот так, нарочно. Потому что злая она, как Баба Яга. Она и не мать мне по-настоящему. Украла меня у папки моего — просто так, от злости.
— А настоящая твоя мама где?
— Да нигде. Её и не было никогда. У меня только папа.
У Эрика было красивое лицо с огромными карими глазами и необыкновенно длинными «девчонскими» ресницами. «Совсем как у Элли в мультике этом — «Волшебник Изумрудного города», — как-то подумала я. И румянец на щеках был девичий, в старину такой сравнивали с цветущим миндалём. Эрик был не худенький, но хрупкий, совсем не приспособленный для «войнушки», вообще для мальчишеских игр. Его невозможно было представить с рогаткой.
Если в него попадал мяч или снежок, мне казалось, что Эрик не разлетится на тысячи кусочков, а брызнет тысячами капель варенья.
Мальчишки не звали его играть в свои игры, а в «девчонских» ему было участвовать неудобно. Салки, догонялки и прочие забавы «для всех» он сам презирал — не любил резких движений. Поэтому мы обычно играли вдвоём. А когда мне становилось с ним скучно, он одиноко бродил по площадке и ждал меня.
Эрика даже особо не дразнили, не обижали — на него почти не обращали внимания — и дети, и воспитательницы.