Анархизм и другие препятствия для анархии
Шрифт:
Либертарианцы ноют, что государство есть паразит, нарост на обществе. Они считают его опухолью, чем-то, что можно вырезать, и пациент будет, как был, только лучше. Их обманывают их собственные метафоры. Государство, как и рынок — это не сущность, но деятельность. Единственный способ отменить государство — это изменить образ жизни, в котором оно является составной частью. Образ жизни — если это можно назвать жизнью — нацеленный на работу и включающий в себя бюрократию, морализм, систему школ, деньги и многое другое. Либертарианцы — это консерваторы, потому что они явным образом хотят большую часть этого безобразия сохранить, и неявно, сами того не желая, обеспечивают сохранность оставшейся части. Но они плохие консерваторы — потому что забыли о той действительно существующей взаимосвязи идеологий
АНАРХИЯ
(притча)
Анархистку я встретил в уличном кафе на Гарвардской площади. Оба мы притворялись, что делаем записи в дневнике. Как водится, заговорили о книгах. Я упомянул вскользь что-то политическое, потому что гарвардские девицы любят политику. «Я оставила левых далеко позади, — сказала она, — я анархистка», — дерзко подняв голову на последней фразе. Из-под берета рассыпались ярко-рыжие волосы. Интересно, подумал я, а где у анархистки пружинка? Еще интереснее: а у нее везде волосы одного цвета?
Я чуть-чуть придвинул свой стул и сказал: «Я мало что знаю про анархизм». Пока я пялился на колебания ее пухлых розовых губ, она поведала мне о «взаимопомощи» и «свободе объединений». Когда она упомянула «прямое действие», я очнулся и спросил, где про все это написано. Колено мое касалось ее бедра, едва-едва, как легкое движение языком. «Многие классические труды по анархизму сейчас уже не печатают, — сказала она, — но у меня есть довольно хорошая библиотека». «Покажешь?» — спросил я.
Сказано — сделано. Квартира была крошечная, практически четыре стены книг от пола до потолка вокруг смятой кровати. Она сварила мне и себе по чашечке никарагуанского кофе, объяснив, что не поддерживает государственно-капиталистический сандинистский режим, но пьет никарагуанский кофе в знак протеста против американского империализма. «Понятно», — сказал я, рассеянно заглядывая в ванную. Сиденье на унитазе было поднято. «Давай покажу книги, которые больше всего на меня повлияли», — предложила она, после чего взяла меня за руку и подвела к стене.
Я посмотрел на верхнюю полку и заметил французскую фамилию, которую она за полчаса до того мельком упомянула. «Например, Прудон?» — спросил я. Она залезла на стул и потянулась за книгой. Мышцы ее напряглись, мешковатые джинсы стали обтягивающими, а пышная задница оказалась прямо перед моим лицом. «Эй, осторожно там наверху», — сказал я, крепко хватая ее за ягодицы. И сжал их обеими руками — сперва мягко, потом сильней. Она вздохнула и издала чуть слышный стон. В этот момент стул и правда стал раскачиваться. «Лучше слезай», — сказал я.
Когда она слезла, я не позволил ей повернуться лицом. Одной рукой я обхватил ее грудь и крепко прижал сосок. Другой (как многие левши, я одинаково хорошо пользуюсь обеими руками) я расстегнул ей джинсы и опустил их, достаточно низко для задуманного. Тщательно изучил ее попку, периодически заглядывая и в пизду (ничего не имею против некоторого количества взаимопомощи). К этому времени она уже не замечала, что ее больше не держат, и я смог работать двумя руками — как бедные угнетенные труженики всех времен.
Мягко, но неуклонно подталкивая, я заставил ее склониться над стулом. Намочил своей слюной ее попку, которая, полагаю, в этом нуждалась. На каждое касание языка она отзывалась все более громким стоном. Потом я сбросил джинсы и приступил к прямому действию, в нетерпении плюнув на смазку. Она закричала, было немного крови, но вскоре ее всхлипывания утихли и перешли в требовательный стон. Мы свободно объединились.
Потом мы покурили травы и обменялись телефонами. Она была слегка растеряна, но я, так сказать, утешил ее рассказами про Джона Генри Маккея, Оскара Уайльда
И только одна вещь по-прежнему беспокоит меня. А у нее и правда волосы везде одного цвета?
АНАРХИЗМ И ДРУГИЕ ПРЕПЯТСТВИЯ ДЛЯ АНАРХИИ
Сейчас нет нужды выдумывать новые определения анархизма — трудно улучшить те, что давным-давно ввели разные выдающиеся мертвые иностранцы. Не стоит тратить время и на всем известные анархизмы-с-дефисом — коммуно-, индивидо- и так далее; все это описано в книжках. Гораздо интереснее понять, почему мы до сих пор не ближе к анархии, чем в свое время были Годвин, Прудон, Гольдман или Кропоткин. Препятствий полно, но важнее всего выявить те, которые создают сами анархисты, — может быть, именно эти препятствия, буде таковые найдутся, возможно устранить. Возможно, но маловероятно.
Вот моя точка зрения, взвешенная и обдуманная за годы изучения анархистской среды, а норой и душе раздирающего участия в ней: сами анархисты есть основная — подозреваю, что достаточная — причина то го, что анархия остается лозунгом без малейшей надежды на реализацию. Большинство анархистов честно говоря, неспособно жить в автономном сотрудничестве. Многие из них неумны. Они проводят время за перечитыванием собственных классиков и литературы для узкого круга, совершенно игнорируя огромный мир, в котором мы живем. По сути своей робкие, они дружат с другими такими же, неявно принимая за аксиому, что никто не начнет оценивать ничьи мнения и поступки с точки зрения как угодно понятого практического здравого смысла, никто своими достижениями слишком сильно не выделится из общей массы, но в первую очередь — никто не станет подвергать сомнению любимые формулы анархистской идеологии.
Анархизм как среда — это не столько вызов установленному порядку, сколько крайне специфический способ к этому порядку приспособиться. Это образ жизни или нарост на ней — со своей особенной смесью поощрений и наказаний. Бедность — это обязательное условие, тем самым заранее снят вопрос о том, мог бы (если забыть об идеологии) тот или иной конкретный анархист стать чем-то, кроме неудачника. История анархизма — это не имеющая аналогов история поражений и жертв; тем не менее, анархисты чтят своих убиенных предшественников с болезненным усердием, заставляющим подозревать, что для них, как и для всех остальных, хороший анархист — мертвый анархист. Революция — та, что потерпела поражение, — славное дело, но место ей в памфлетах и книгах. В этом столетии — особенно это проявилось в Испании в 1936-м и во Франции в 1968-м — революционный подъем застигал официальных, организованных анархистов врасплох и поначалу не встречал поддержки, а то и хуже. Объяснение лежит на поверхности. Не то чтобы все это идеологи лицемерили (хотя некоторые лицемерили). Скорее они просто выработали заведенный распорядок дня воинствующего анархиста, в котором подсознательно и собирались жить неопределенно долго — ведь революцию прямо здесь и сейчас на самом-то деле и представить себе нельзя. Когда события выходили за рамки риторики, они в страхе отмахивались от них.
Другими словами, если выбирать между анархизмом и анархией, большинство анархистов выберут идеологию и субкультуру анархизма — лишь бы не шагнуть в опасное неведомое, в мир безвластия и свободы. Но из-за того, что анархисты — практически единственные, кто критикует государство как таковое, — эти свободобоязненные обыватели неизбежно займут выдающееся или хотя бы видное место в любом настоящем антигосударственном восстании. Привыкшие следовать, они окажутся во главе — во главе революции, которая угрожает их привычному статусу не меньше, чем статусу собственников или политиков. Сознательно или бессознательно, анархисты будут саботировать революцию — которая без них могла бы устранить государство, — даже не заметив при этом отличной возможности еще раз обсудить старые разногласия между Бакуниным и Марксом.