Андеграунд, или Герой нашего времени
Шрифт:
— Плохо? Тебе плохо, Леся? — спрашивал я, мало что понимая и мало сочувствуя. Хорошо жалеть маленьких.
Крупность женщины и точно мешает понять в ней происходящее. Белое тело, как гора, занимало всю постель со мной рядом, а ведь горы спокойны. Лишь где-то вверху (далеко и высоко) плакало отдельно от тела ее лицо — плакало, взывая негромкими (и пытающимися затаиться) всхлипами.
— ... Тебе плохо? — спрашивал я уже настойчивее. Она (шепот) оправдывалась. Пожалуйста... Не обращай внимания... И тут же вырвавшийся стон, она тоненько, плачуще завывала.
Я не ночевал у нее, уезжал в общагу. Но перед уходом успевал заснуть (как всякий мужчина, наскоро набирающийся сил). В тишине и в темноте, вероятно, около двенадцати ночи, ее рыдания... и я просыпался.
Хоть и не сразу,
Сложность в том — еще и в том, что покаяние, хотя бы и самое искреннее, у мирского человека редко бывает стопроцентным. Мы — люди, с нами жизнь. Так и у Леси. Был у нее, помимо покаяния, также и крохотный, еле ощутимый расчетец. Она покается, она унизится — и тогда, ей в ответ, кто-то или что-то (высшее в нашей жизни, Судьба, Бог) поймет ее и простит. И (тонкий момент!) даст шанс опять подняться в жизни и благоденствовать. Самобичевание искреннее, с болью, с мукой, но и с житейски нацеленной мыслью вперед и впрок. Так ли замаливают грех, не берусь судить. За полста лет своей жизни я впервые видел кающуюся женщину.
Речь не о признании вины — не о горьком сожалении о том или ином проступке (таких сожалеющих женщин и мужчин предостаточно). Она сожалела о целых десятилетиях жизни. Неужели же полжизни своей хотела выбросить? (перечеркнуть?) — неудивительно, что ЛД в те дни казалась мне отчасти ненормальной. Громадная кающаяся женщина. Там и тут висели складки лишнего веса. Лицо уже худое, голодное, в морщинах, а бока висят. Напомнила мне саму империю. Глупо сравнивать; но я и не сравнивал. Просто вдруг напомнила. Бывает.
Денег нет; и продавать нечего. Тогда на что жить?.. Она потеряет семинар (последний тонкий сосудик, по которому пульсирует жизнь), после чего с ее репутацией нет ходу нигде. В черном списке... Она не слышала, где кончается ее жалоба и начинается отчаянное нытье, обращенное уже не ко мне — к небу.
Теперь, разумеется, она искренне ненавидела свое участие в общественных судах.
— А как же вы, Туров (Абрамов, Гуревич, Зимин, Чуриловский...), думали жить дальше? — задавала Леся Дмитриевна Воинова свой частый в те дни вопрос. Спрашивая, она вскидывала столь многим памятные (редкой красоты) глаза.
Все остальные — за судилищным столом — важно, почти ритуально, смолкали. Пока кто-нибудь из них, охотливый, не подгонял бедолагу вновь:
— Вам задали вопрос. Как вы собирались жить дальше?
А меня (сейчас) язвила мысль, что Леся Дмитриевна как раз и была настоящей в то фальшивое брежневское время, когда она со товарищи сидела за судным столом и веским словом изгоняла людей с работы. Та демагогша, красивая и решительная, обожавшая своего гладко выбритого мужа, партийца и степенного карьериста, не позволявшая себе амурных развлечений (ни разу за жизнь, сказала) — та ЛД была житейски настоящей и по-своему искренней. А эта, в плохонькой квартирке, одна-одинешенька, без копейки денег, обнищавшая и неприспособленная, виделась ноющей и тем сильнее фальшивой, чем старательнее она унижалась. (Хотя каялась. Хотя как раз сейчас, возможно, она становилась настоящей, а ее муки искренними.) В каждой крупной женщине — маленькая девочка, это известно, но девочка оказалась совсем уж маленькая. Ее растерянность. Ее голосок! Куда делись ее приятели? Не имела даже соседей в привычно житейском смысле. Чтобы продать сервант, позвала людей с улицы. Где ты их нашла?.. Они видели, как ЛД продала серьги, подошли к ней после в метро и спросили, не продаст ли она им шубу, которая на ней. Она испугалась, а они все шли и шли за ней до самого дома. Тогда она сказала — вот сервант, сервант она продаст, они сунули ей денег, к парадному тут же подрулила машина, и стильный сервант птичкой выпорхнул в дверь. Она плачет. Денег мало. Дали совсем мало. А что она могла? Звать милицию, кричать?.. она не умеет кричать. (И никогда не умела. Умела выступать в общественном судилище.) Плачет, но ведь агэшника жалостью не сразу проймешь; тем более белым днем.
Плач-то о мебельной погибели — плачет, а я думаю о ее необыкновенных габаритах, ах, жаль, не живописец! Вот ведь она лежит: большие и узкие белые груди стекают с горы вниз, завершаясь огромными бутонами сосков,
Плачет... Конечно, ее раскаяние вынужденное, отчасти головное, но ведь кто и когда мог ее научить? Культура покаяния не пустяк. Самообучение униженностью?.. Плачет, — но что-то же в этих всхлипах и от молитвы. То есть с каждым унижением и последующим рыданием она вымаливала себе поворот судьбы. Поворачиваюсь к ней, полный жалости, но вновь натыкаюсь взглядом на громадное белое бедро. Да что ж такое?! А тут еще энергичная загробная ревность — встречный взгляд выбритого партийца. Следит со стены. Тень мужа как-то особенно зорко устремляла глаза, когда я, сбросив ботинки, забирался в его спальное царство.
Просыпается желудок: чувство голода. (И с голодом — проблема еды.) Я не могу себе позволить ее объедать, ЛД нища. Надо бы хоть что-то с собой приносить, но что?.. Могу купить только гнусной колбасы. Я, правда, принес свежайший батон хлеба.
Я так и сказал:
— Свежайший. (Мол, только потому и принес. От свежести. А не от ее безденежья.)
Но не могу же носить только хлеб. Каждый день приходить и докладывать:
— Свежайший.
Поужинай со мной, говорит ЛД. Отказываюсь: я, мол, плотно пообедал. Ну, хоть чай. Сегодня нет, говорю решительно. Пора уходить. Леся Дмитриевна стоит у зеркала, наскоро приглаживая волосы и оглядывая себя для последнего (на сегодня) объятия, взгляда глаза в глаза — у самых дверей.
Общественный суд нашего НИИ являл собой типичное заседание тех давних лет, спрос за столом, а одним из семи судей была красивая Леся Воинова (мне 27 — значит, ей было 24—25, всего-то!). Леся Воинова произнесла тогда энергическую краткую речь, глаза ее лучились. Она еще и одернула сидящих за столом мужчин:
— ... Скучно ваше препирательство. Пора голосовать — виновен он? или не виновен?
Как и многие в НИИ, я не раз слышал ее имя, знал в лицо (она меня нет). Возможно, был влюблен. Она еще не защитила диссертацию, но уже завершала ее — никто не сомневался в успехе. Общественной карьеры Леся Воинова не делала, именно и только научную, но ведь красивой женщине хотелось быть на виду — быть на людях. Какой из молодых женщин не хочется, чтобы сказали, мол, ах, ах, выступила с блеском! И чтобы еще на ушко шепнули «и красивая, и умная!» — и ей, разумеется, сказали и шепнули, с тем сладким придыханием, что так женщине льстит. Ее уже тогда нет-нет и звали Леся Дмитриевна. Имя ей шло. Она мне нравилась. И, если честно, женская красота ее взволновала меня за тем столом куда больше, чем то, что после ее краткой речи и голосования меня выгнали из НИИ. Я и сам собирался слинять; уже лепил первую повесть.
Теперь гнали ее. Двадцать (и семь) лет спустя.
Из отчаяния и последних сил (и на последние деньги) Леся Дмитриевна зазвала к себе на ужин с бутылкой вина троих влиятельных дядей. «Один с именем. Другой у демократов на хорошем счету», — возбужденно шептала она, выставляя меня из теплой постели и начиная готовить стол. Я еще не понимал, что она меня стесняется. То есть внешне понимал. Но не понимал степени ее стеснения. Она дважды отсылала меня в магазин, чтобы купить то и прикупить это. И вот на собранные копейки, на наши общие — на столе как-никак что-то было, стояло, лежало в тарелках. А на кухне дымилось: ЛД готовила, засучив рукава. (Правило известно: денег нет — стой у плиты.) Но меня вновь отослали, и приготовленного стола в его полной и зрелой красе я не увидел. Я увидел уже измазанную посуду (в полночь). И грязные их вилки. Зато, вернувшись, я опять нырнул в ее теплую постель.