Андеграунд, или Герой нашего времени
Шрифт:
Я заторопился, никаких огурчиков, ничего мне не надо, а она игривым шепотком: мол, соску-у-училась.
— ... Бросишь мне палочку-другую, и на душе потеплеет, разве нет? (Ее стиль.)
Я сказал, Зина, больные тут, больница, какие палочки, с ума сошла, и вообще я не один в палате.
— Так я и подругу приведу, — заверила она на одном дыхании.
Была веселая, явно под градусом, рассуждала, что мне от нее никак не уйти — ни в жизни, ни в отпуске, ни в больнице: она нагрянет.
Хотелось попугать ее десятью психами, но подумал: зачем? — пусть потешится! (Из таких ее легких мыслей складывается наше настроение, из таких
В больнице спишь не только много, но и много раз — из одного сна в другой, в третий переходишь естественно и просто, без мучительных оттуда (из ямы сна) выкарабкиваний. Это настолько срастается с психикой, что границы сна размываются прямо в жизнь: я так и не понял, отдал я Солипуду шприц во сне или в реальности. Мы долго с ним спорили. Он обиделся. Его даже трясло, так он хотел этот шприц. Все мелочное Солипуд крал без удержу: таблетки, ампулы, валерьянку, даже бинты, и даже вдруг костыль — да, да, от погибшего Головастенки оставался здесь сиротливый костылик, так ведь пропал! Искали полдня, жена хотела взять как память, плакала, бедная, в коридоре. Психи, роняя водянистые слезы, ходили за ней толпами взад-вперед. Но вот Маруся позвала двух медбратьев и те посбрасывали все матрасы с кроватей на пол. Нашли. Зашумели. Несли костыль с ликованием, словно оживили Головастенку. Вдова, в слезах, к этому времени уже ушла, и Маруся бегала по коридору злая, тряся никому не нужным костылем и грозя, грозя санкциями... но неизвестно кому. (Солипудов еще не был засвечен. А что костылик подсунут не под свой, под чужой матрас, было ясно.)
— Ча-ааай. Кому ча-аай?! — В мятых тренировочных костюмах (униформа ходячих больных) мы стекались к чаю. Несколько столиков в конце коридора, но мест не на всех. Иногда больной ест стоя. Или на ходу: ходит кругами задумчив, черпает из миски. Колесники на чай не ходят вовсе: у кого-то из них (шепнули) спиртовая горелка, и (пока не отняли) они тихо чифирят в сортире.
Кружка зато у каждого (я срочно сбегал за своей).
— Дома был на субботу-воскресенье. Неплохо! — солгал мне зачем-то сорокапятилетний мужик, с которым как раз в субботу мы раза три курили вместе. Он как-то очень радостно солгал. Хотел, чтобы ему завидовали. Впрочем, мог не солгать, а забыть.
Я (прихлебывал чаек) ему кивнул, мол, да, в субботу дома с родными это неплохо. Дома — не в больнице.
«Плесни-ка еще», — попросил я молодого дебила, бродящего возле нас с огромным чайником, на котором белый номер нашего отделения. Чаек со дна, пахнет баней, но уж какой есть, привыкли, зато горячий!..
Возможно, добавили: едва получил у Калерии в зарешеченной процедурной свои два укола, как по всему телу меня изнутри уже сотрясали эти нарзанные взрывчики. Без боли. Взрывчики клубились где-то в ногах, затем щекотно поднимались по мне вверх (как по нарзанной бутылке) до самых ушей. В ушах тихонько пощелкивало. Может, препарат сменен на другой? Калерия
— Тю-тю, Петрович. А вот на праздники я вас и не отпущу. Потерпите еще, — сказал Зюзин, мой лечащий.
— Потерплю, — согласился я.
А Зюзин объяснял: праздники эти и длинны, и несоразмерны ритмом, май торчит своими праздниками, вы заметили? Все хотят уйти. Все разбегаются. Все — скорей, скорей по домам! Но кто-то же должен быть в больнице.
Понять, кого отпускают и кого нет, невозможно. Калерия, к примеру, удивилась: решила, что я, еды ради, напросился остаться в больнице сам.
— ... Меня не отпустили. Уверяю вас, Калерия Сергеевна.
— Кому вы здесь нужны! — Калерия раздражилась, так ей хотелось меня выпихнуть.
Им всем спокойнее, когда психов в коридоре становилось поменьше. (Всех бы изгнать.) Не колоть утром и не колоть вечером. Не кормить. Не видеть. Помимо всего, это ж какое сладостное удовольствие свалить осточертевших дебилов на голову их родных и близких (родня загодя трепетала от приближения праздников).
Дежурная на телефоне (уже хрипела) названивала:
— ... Договорились к десяти! К де-ся-ти! Он уже три часа вас ждет: сидит и мокнет!.. Никакой не дождь! Да нет же дождя — он мокрый, потому что тепло одет! да в шубе же он! забыли?.. — с криком, с хрипом выговаривала дежурная родным, которые по договоренности сегодня с утра своего забирали. (Но не спешили.)
Я слонялся. Через огромные окна вестибюля в больницу ломилась весна. Земля и небо — все сверкало, хоть жмурь глаза. Слышны птицы. Сейчас бы приятно идти улицей. Да и посидеть на просохшей скамейке — подышать...
Отпущенные на праздник сидели в вестибюле у самого выхода, уже одетые. (В ожидании родни.) Буйных сразу узнаешь, их привозили в спешке. Их привезли сюда зимой, в теплом. Одеты как попало. Наши. Издали, в ватниках с чужого плеча и старых пальтишках, они похожи на сезонных рабочих.
Зато один господин, я его еле узнал (хотя старикан из нашей палаты, так преобразила его одежда!), сидел в добротном драповом пальто с меховым воротником, в шляпе, длинный элегантный шарф. Ему нехватало портфеля или — всего лучше — трости с набалдашником. Хорошей сигары, может быть.
— Привет, — сказал я, шляясь около. Он кивнул, но по сути не среагировал. Сидел устремленный в огромные окна вестибюля: высматривал родню.
Собрался и дебил Алик, мой сосед, кровати рядом. Его забирали мать-отец, Алик был в полном забытьи и беспрерывно то улыбался, то хмурился.
— Пока, — я помахал ему рукой. Он меня не помнил.
К вечеру стало всюду пусто. И тихо. Медбратья, скучая, прошлись парами по коридору. Сегодня на уколах Маруся; подтянув на халате пояс, я тихонько поплелся к ней. Маруся мила. Поболтали. Я в общем смирился с необходимостью праздников — в больнице значит в больнице. Уколола: жду минуту, когда препарат мягко придавит мозг. Нарзанные взрывающиеся пузыри в ногах, в руках, в душе, шампанское во всем теле — рай! И плевать, что впридачу к столь выраженному телесному счастью (одновременно с ним) в моих глазах, вероятно, уже появилось спокойное и стоячее (два болотца) глуповатое выражение лица, как у всех сопалатников.