Андреевский кавалер
Шрифт:
– Эх, Люба! И надо было тебе замуж выходить!
– Неужто ждать тебя, непутевого? Кто пошел гулять по тюрьмам, тот к семейной жизни не сгодится.
– Ты меня еще не знаешь…
– Была Маша, да теперь не ваша… Пусти! От тебя пахнет тюрьмой!
– Вот и ты, Люба, уже попрекнула, – сдерживая гнев, пробормотал он. – От тюрьмы и сумы не отказывайся… Любой может туда загреметь! Не поверишь, каких я там людей видел!
Он сгреб ее в охапку, поднял на руки и шагнул в глухую черноту сеней.
– Да пусти же, – попросила она, – Дверей-то впотьмах не найдешь.
Закрыла дверь на засов, нащупала его руку, повела за собой. Он, видно,
– Октябрину разбудишь! – шикнула на него Люба.
– Кого? – удивился он.
– Колька мой так по-новому назвал нашу дочку – пояснила она. – Мать моя зовет ее Катей.
– Много, гляжу, тут у вас перемен!
– Сыми башмаки-то, торопыга… И эту вонючую фуфайку! Может, молочка попьешь?
– Ты сама сметана! – бормотал он, путаясь со шнурками. Быстрым движением выхватил финку и перерезал узел. Отброшенный башмак глухо стукнулся о табуретку.
– Леня, – зашептала она, – не лезь на рожон, не поруши мне семью! Колька хоть и тюфяк, а за ним как за каменной стеной, да и дочка у нас…
– Разве он, фраер, так тебя будет любить?
Закрывая на рассвете за ним дверь, Люба Добычина сказала:
– Выпарь из себя в бане тюремный запах.
– Тюрьма, она ведь, Любаша, и в душу въелась, – вздохнул он. – А ты, Маруся, упавшего не считай за пропавшего. Из тюрьмы-то я давно уже вышел.
– Какая же я Маруся?
– В колонии у нас любимых женщин Марухами называют, – криво усмехнулся он.
– Ты вот ночью пришел, а утром возьми да как следует оглядись, Леня, – чего доброго и найдешь свою суженую, – сказала она. – Колька-то мой со дня на день с лесозаготовок вернется.
– А ты все ж дверь на ночь не запирай. – Он чмокнул ее в губы и, не оглядываясь, зашагал по темной улице вдоль ряда слепых домов.
2
Багроволицый, разомлевший Андрей Иванович сидит во главе стола, через плечо перекинуто льняное полотенце с красными петухами по концам. Ведерный медный самовар тоненько сипит, в окошечках поддувала алеют угольки, фарфоровый чайник красуется на конфорке, в потемневшей хрустальной сахарнице – наколотый сахар, в вазе – брусничное варенье. В окно видны на лужайке с пожухлой травой четыре красавицы сосны, под ними желтеют шишки, сухие иголки. Ветер раскачивает пышные кроны, слышен тягучий скрип. Андрей Иванович любит, сидя за самоваром у окна, глядеть на сосны и мелькающие меж ними вагоны проходящих без остановки товарняков. Когда проходит поезд, конфорка на пузатом, с медалями самоваре мелодично позвякивает, из подвала доносится тяжелый приглушенный гул, крашеные половицы под ногами чуть подрагивают.
Хозяин только что вернулся из бани и теперь гоняет чаи. Выпил он и традиционную стопку, и проворная Ефимья Андреевна тут же убрала в буфет бутылку: в стопку Андрея Ивановича вмещался почти стакан. Абросимов то и дело концом полотенца стирает пот с лица. После бани он может запросто выпить десять вместительных кружек чая.
За столом сидят Тоня и Алена. Ефимье Андреевне долго не сидится на месте, она встает с табуретки и спешит к плите, на которой варится в чугуне картошка, шипит на сковороде сало. Не забывает она поменять мужу полотенце, подать круглое домашнее печенье в деревянной чашке, вытереть стол, убрать тарелки. Чай в ее чашке давно остыл. Сестры сидят рядом. Смешливая Алена пытается расшевелить задумчивую Тоню, рассказывает, как у них в педучилище
Тоня слушает сестру, отхлебывает чай из блюдца, улыбается, а глаза у нее грустные. На голове косынка в синий горошек. Всякий раз, когда что-либо стукнет во дворе или сенях, она вздрагивает и смотрит на дверь.
– Еще кружечку, – пыхтит Андрей Иванович, вытирая промокшим полотенцем пот с красного лица. – Мать, вроде заварка стала жидкой!
Ефимья Андреевна молча забирает чайник и выплескивает остатки в помойное ведро. Большой рукой Абросимов поглаживает начавшую заметно седеть широкую бороду, зорко взглядывает на Тоню, усмехается в усы:
– Где ж твой бравый командир? Обещал прийти в баню попариться, а что-то не видно. Небось уж и каменка остыла.
– На работе задержался, – неуверенно отвечает дочь.
– Ты вон по лицу-то пятнами пошла, да и кислая какая-то, а девок вокруг много развелось…
– Ну что ты такое говоришь? – сердито смотрит на него Алена, – Ваню, бывает, и ночью с постели поднимают.
– Я уж привыкла, – говорит Тоня.
– Тебе Иван не говорил, что в него стреляли? – спросил Андрей Иванович.
– Господи! – воскликнула Тоня. – Когда это?
– Я дежурил в тот вечер, иду по путям – уже звезды на небе высыпали, – гляжу, от базы напрямки через болотину ломится к железнодорожному мосту человек. Бежит, а сам все время оглядывается. Только выскочил к откосу, Ваня кричит ему: «Стой, стрелять буду!» А тот оборачивается и два раза пальнул в Ивана. Ну, думаю, крышка моему зятю. На всякий случай приготовился я – ну ежели тот на меня выскочит… А у меня путейский молоточек с топориком – все мое оружие. Человек то в плаще не полез на пути, а побежал вдоль откоса. И только поравнялся с мостом, тут из-за копенки, что у дороги, Иван с наганом. Взмахнул рукой, и тот прямо в лужу носом и сунулся. Ваня ему руки за спину, револьвер его в карман, а мне кивает головой: мол, иди себе своей дорогой… Тут скоро двое военных на конях подскакали. И увели с собой этого…
– Он мне про свою работу ничего не рассказывает, – вздохнула Тоня.
– Иван Васильевич шпиона поймал, а ты вздыхаешь, – взглянула на нее Алена.
– Помолчи, балаболка, – осаживает младшую дочь Ефимья Андреевна. Она наливает в чайник из самовара кипяток, ставит его на конфорку и бросает взгляд на мужа. – Тебе еще, старому, не хватало в драку влезать. Они из оружья палят, и ты туда же со своим молоточком?
– У меня руки, мать, есть, – усмехнулся Андрей Иванович. – А в них силенки еще достаточно, грёб твою шлёп!
– Он ведь тогда и ночевать не пришел, – вспомнила Тоня. – Я думала, может, загулял…
– Все вы, бабы, одинаковые, – сказал Андрей Иванович. – Будто у мужиков больше никаких и дел нет, только гулять…
– Даже не сказал мне, что с Юсупом, – сказала Тоня. – Гляжу, собака хромает. Спрашиваю, мол, что с ним? Говорит, лошадь копытом лягнула… А собака ведь не расскажет, в каких они переделках бывают.
– Юсуп уже не хромает, – вставила Алена.
– Ты, Тонька, на мужика своего не ропщи, – сказал Андрей Иванович. – Раз ничего не рассказывает, значит, не положено тебе знать про его дела. Не ляпни ему, что я тут проговорился про стрельбу-то, а то на меня осерчает. Просил ведь помалкивать.