Андрей Курбский
Шрифт:
— Эх, Петр! Я тебя люблю, сам знаешь, и вызвал тебя не для пустой беседы, почуял в письмах твоих беду какую-то, а ты… Ты толкуешь обиняками о каких-то угрозах неведомо от кош. А?
Вечерело, но жаркий воздух, неподвижный, душный, стоял и в комнате, и за окном среди истомленных трав. Было девятое августа, шестая неделя засухи.
— Я приехал, князь, тотчас, как ты позвал, — сказал Петр Вороновецкий, вскинул и опустил взгляд, и бледные щеки его начали медленно розоветь.
За полтора десятка лег Петр вроде и не постарел совсем, может быть, казалось
— Да, ты приехал, а я позвал, чтобы дать тебе совет, помочь, но как я могу помочь, если ты утаиваешь главное?
Петр промолчал, опустив глаза.
— Скажи, а она… она истинно жена тебе?
— Жена, — тихо ответил Вороновецкий, и теперь все лицо его порозовело, а ресницы дрогнули.
Курбскому стало жаль его еще больше. Но нарывы надо вскрывать.
— А я слышал, что она, Настасья, жена Емельяна Патракилевича из Запоточья Кременецкого, у которого ты прошлый год на квартире стоял, когда на ярмарку за конями ездил.
Нахмурившись, он ждал ответа. Петр Вороновецкий первым из свободных дворян пришел к нему, когда он был еще без имения и без денег, отдался со своими людьми. Кроме пожалованных королем сел и деревень, Курбский подарил ему Трублю в Ковельской волости и местечко Порыдуб, где он и жил постоянно. Они переписывались — Петр любил философию древних и знал латынь. Они о многом имели одинаковое мнение. Петр часто бывал в Миляновичах. Но с прошлого года появлялся все реже, а письма его стали странны, тревожны. Тогда Курбский вызвал его к себе.
— Она моя жена, — повторил Петр и поднял взгляд.
Теперь он больше не опускал его, краска медленно сходила с лица, черты заострились, посуровели.
— Но я слышал, вы не венчаны церковью нашей?
— Да, муж ее взял отступного, но развода не дает. Во Владимире нас записали в ратуше. — Он стал чаще дышать, покусал губу. — Это мой сын от нее, она сама ушла от мужа. Я люблю ее, князь…
— Но это же не брак. Ты же знаешь, что сказал Господь: пожелавший жену уже в прелюбодеянии грешен. Как же ты мог, Петр, без благословения церковного… — Курбский осекся и перевел взгляд мимо, в окно, жар стал сжигать его щеки, щипало кончики ушей.
Петр сразу все понял, тоже отвел взгляд, и молчали они оба долго, но теперь Курбский не смел заговорить — его ломал стыд, и он начинал заглушать его гневом, а Вороновецкий смотрел в стену. Чтобы нарушить молчание, Петр сказал:
— Я приехал, князь, за защитой…
— От мужа ее? Отдай ее ему немедля!
— Не от мужа. Емельян Патракилевич получил тысячу злотых и табун и написал, что жены своей видеть не хочет и выплатил ей ее вено… Не от него. Меня пытались убить, а я не могу защититься…
— Кто? Почему не можешь?
— Потому, что человек этот — твой слуга, близкий тебе, как бы родной. Да и мне год назад тоже…
— Кто это?
— Иван Постник–Туровицкий.
Курбский дернулся встать и опустился обратно в кресло: ноги его ослабели, стучало в темени.
— За что?
—
Курбский с трудом встал, подошел к окну, отвернулся, чтобы Петр не видел его лица, сказал глухо:
— Постник–Туровицкий сейчас здесь, в Миляновичах. Ты знал это?
— Нет. Позови его, пусть скажет, что ему надо от меня. Пусть Настасья сама выберет… Нет! Она не уйдет от меня, у нас сын, я завещал ей все! Но позови, пусть: что Бог даст — не могу я… Его еще по Юрьеву помню, под Полоцком вместе были…
Курбский слушал и думал об этом, но и о другом одновременно, словно он был за некоей мутно–прозрачной стенкой, в иной стране, где нет никаких темных мучений, бессмысленных, неотвратимых, где все когда-нибудь будут и это поймут. А потом он возвращался в духоту своей комнаты, слушал смятение и тоску в голосе Петра и не знал, что делать, — слова, именно его, Курбского, слова, ничего в таком деле не значили.
— Нет, — сказал он устало, — не буду пьяного да безумного звать на беседу. Темнеет. Соберись и уезжай в Туличово не мешкая. А Постника я задержу и возьму с него клятву, а надо будет — и запру его, пока не поостынет. Иди, Петр! Храни тебя Бог!
Он хотел добавить: «Порви с Настасьей хоть до венца», — но не посмел.
Когда Петр вышел, он велел позвать урядника имения Ивана Мошинского, а сам все стоял у окна и слушал вечер, жаркий, неподвижный. Темнело, жужжала муха в углу, тонко, противно, — видно, запуталась в паутине, процокали копыта по двору, за углом, скрипнули ворота; отсюда, из оружейной, где они сидели, не было видно, но по стуку копыт Курбский понял, что Петр выехал из имения и сейчас едет по тополевой аллее. «Уехал, слава те Господи!» Он поднял руку, чтобы перекреститься, и в этот миг ударил раскатисто выстрел. Тишина. Ожидание. А затем топот, крики, кто-то пробежал мимо окна по саду. Он стоял и ждал. Шаги. Двери открылись. Иван Мошинский, без шапки, нахмуренный, горько поморщился, сказал:
— Только что на выезде из имения застрелен друг твой Петр Вороновецкий. Убийцу я схватил.
— Кто это? — спросил Курбский, зная ответ.
— Постник–Туровицкий.
Иван Постник–Туровицкий в ту же ночь, когда поспешно зарыли тело несчастного Вороновецкого, был приведен к князю в библиотеку–опочивальню. Его привел Мошинский, поставил и отошел к двери.
Свеча снизу высвечивала ожесточившееся лицо Туровицкого, в ямах глазных впадин тускло мерцали белки, губы были искусаны.
— Что же ты сделал, Иван? А? — тихо спросил Курбский. — Понимаешь, что сделал?
Туровицкий молчал, смотрел мимо.
— Это ж друг наш был… Нас же мало, всеми мы нелюбимы, и родины у нас нет, кроме друзей по вере. Что ж ты молчишь? Покайся, пота не поздно!
Туровицкий глянул равнодушно:
— Прикажи убить, князь: не в чем мне каяться.
Курбский долго смотрел снизу вверх в это ставшее вдруг незнакомым лицо, старался постичь его суть, стихию, муку и начал постигать, но остановился от страха, отвращения и жалости — Туровицкий был как бы мертв, хотя и говорил и смотрел.