Андрей Снежков учится жить
Шрифт:
Он хватался за ноздреватую, хрупкую кромку льда, но лед под ним обламывался, и он снова с головой уходил под воду.
Бросив на лед доску, одним концом к майне, я и сам, поскользнувшись, упал на нее. Но когда огрузневший Глеб, совсем выбившийся в последние дни из сил, навалился грудью на доску, она затрещала и... Не знаю, как это случилось, но в тот же миг я тоже ухнулся с головой в ледяную купель.
Вынырнув, я не увидел Глеба. Хватаясь стынущими пальцами за обломок доски, я закричал что было мочи:
— Помогите! Помогите!
В это время над крошевом льда показалась
«Тонет!» — мелькнуло у меня в голове.
Студеная вода знобила тело, невидимыми путами сковывала руки и ноги... Летом я переплывал Волгу, а тут с трудом преодолел каких-то три-четыре метра, отделявшие меня от Глеба. Обхватил Глеба за плечи и повалил себе на грудь так, чтобы его голова держалась над водой. Но Глеб был очень и очень тяжел в своей намокшей спецовке, и мы оба пошли книзу...
Больше я ничего не помню. Пришел в себя лишь несколько дней назад. А о гибели Глеба мама рассказала только вчера. Прибежавшие на мой крик рабочие вытащили его из майны уже мертвым.
Рассказывая о том, как вся стройка хоронила нашего Глеба, мама не сдержалась и зарыдала.
Когда она ушла, я подошел к окну. Слезы текли по щекам и капали, капали на подоконник. В этот миг я думал только об одном: как бы другие больные по палате не заметили моей слабости...
Нынче у меня было много гостей: Алексей Алексеич — мастер из «Красного мебельщика», Ванюшка, Максим.
У Ванюшки на память от стычки с бандитами на виске остался красный рубец, но он его мало тревожит. Как и мама и я, Ванюшка не может все еще смириться с мыслью, что среди нас уже никогда-никогда больше не будет Глеба.
А Максим так вытянулся за эти две недели, так возмужал!
Мой хороший Максимка тоже много пережил за это время. Еще бы, такой удар: в один прекрасный день Семен Палыч, забрав свои чемоданы, ушел из дому.
На прощание он сказал жене, и сыну:
— Хватит, посидели на моей шее, пора и совесть знать!
Школу Максим уже бросил. Он поступил на шестимесячные курсы электромонтеров. Теперь не кто-нибудь, а он, Максим, кормилец больной матери (сто пятьдесят рублей стипендии плюс двести десять за вечернюю работу в проектном отделе стройки).
Максим принес мне целый веник распушившейся вербы. От этих белых, обрызганных желтком трогательно-нежных шариков пахнет молодой, светлой весной.
— Где, — спрашиваю, — наломал веток? У Черного мыса?
Максим почему-то краснеет. Мнется, мнется и говорит:
— Зойка... это она тебе прислала. Она со мной до больницы дошла, а потом... убежала. Это, знаешь ли, ее отец меня... и на курсы и на работу.
Лицо Максима — словно маков цвет. Опуская взгляд, он еле слышно добавляет:
— Она такая... такая хорошая. Лучше всех на свете!
Мне тоже что-то хочется сказать Максиму. Да, спросить... но разве это возможно? А вдруг я чем-то выдам себя, как только что выдал себя Максим? И я молчу, стиснув губы.
Но вот уходит и Максим. Я с завистью смотрю ему вслед. Через шесть месяцев он будет настоящим рабочим. И не просто рабочим, а строителем небывалого в мире гиганта!
Если две недели назад я только еще смутно думал о профессии электросварщика, то теперь —
Но что это! Чей это голос за дверью:
— Скажите, к Снежкову можно?
— Пожалуйста, — отвечает сестра.
Сердце проваливается куда-то в пятки. Елена Михайловна... Она, это она! Вот сейчас откроется дверь, и она войдет... войдет в палату! Мне и радостно и страшно. Что делать? Как быть? Не притвориться ли спящим?
ФОМИЧЕВЫ
Роман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
I
Дмитрий Потапыч Фомичев двадцать один год работал на Волге бакенщиком, и на четвертом техническом участке пути его считали самым старым, бывалым волгарем. Ему много раз предлагали должность обстановочного старшины, но старик всегда отказывался.
— Мне так лучше, — смущенно говорил он, почесывая переносицу. — Тут я сам над собой хозяин. Надо что — сделал. А спрашивать с других не умею. Старшине же без этого нельзя. Порядок свое требует.
Пост Дмитрия Потапыча находился в семи километрах от деревни, вверх по реке, возле небольшого, но с крутыми, почти отвесными склонами Задельного оврага, по соседству с Молодецким курганом.
Маленький, в два окна домик стоял на высоком каменистом берегу, и от него на много километров хорошо была видна Волга.
Каждую весну домик заботливо белили и над окнами черной краской крупно выводили цифру «1420» — номер поста.
Дмитрий Потапыч любил порядок: около поста всегда было чисто и опрятно. В гору поднималась лесенка в несколько ступенек из серого камня, перед домиком стояла врытая в землю скамья, возле которой Дмитрий Потапыч в погожие дни вязал сети. Тут же в ряд стояли красные и белые запасные бакены, а около сеней чернел таган с закопченными и обгорелыми рогульками для котелка.
— Любы-дороги мне наши тихие места, — улыбался старик, глядя с кручи вниз. — Они, Жигули-то, одни такие на всю Волгу.
Сам старик был тоже тихий и добрый и больше всего на свете боялся шума и скандала. Даже когда Дмитрий Потапыч бывал навеселе, что с ним непременно случалось в дни посещения Ставрополя, районного городка, куда приходилось изредка ездить на базар, он не буянил, а спешил скорее лечь спать.
Жена, немного ворчливая, но тоже с мягкой, кроткой душой старуха, встречала подгулявшего мужа неодобрительными словами: