Андрей Ярославич
Шрифт:
— Согласна невестка в моем доме пожить, очаг поберечь!
Своего мужа Анка хорошо разглядела, только когда, привели его к ней в амбар, где была постлана брачная постель, и крикнули:
— Вот тебе и волк твой!
До того успела заметить, что он высокий.
И нежданно и он оказался хорошим человеком.
— Я знаю все, — говорит. И взял ее руки в свои.
И долго они проговорили. Й после полюбили друг друга. Анка дивилась, как много, и даже и часто, как странно может любить сердце…
Муж ее был верным приближенным своего господина. Часто уезжал. И она сама проводила
— Нутряная, сердечная тоска убила ее, — говорила свекровь Анки.
Тоска? Анка не могла поверить. Быть может, просто подмешали в питье капли ядовитого зелья? Разве не было для этого поводов у Пуреша и его сына? А князь Ярослав? А если и он для того только не взял к себе меньшую княгиню, чтобы в случае гибели ее и младенца напасть на владения Пуреша? То была бы всего лишь справедливая месть…
И тут Анка бросила думать о чужих делах. У нее ведь свой долг. И, еще больная, она поспешила в терем, к безымянному сыну своей госпожи.
Это был здоровый красивый мальчик. В мать он пошел обликом. Лицо его было светлым, глаза не по-младенчески широко раскрыты; темные колечки вокруг зрачка по радужке, солнечные искорки золотились в их голубизне. Он был высокого рода и предназначен был судьбою для власти своей над прочими людьми. Уже виделось, что вырастет он сильным, крепким. Но пока он был таким беспомощным! Быть может, рука, убившая мать, пощадила новорожденного из страха или из корысти. Но надолго ли? Анкиным долгом было — защитить и выходить его. Она сознавала свой долг, суть своей жизни; она гордилась тихо…
Ребенка она унесла в дом своей свекрови. Лишь для крещения принесли его в терем, воздвигнутый его отцом для матери его. Дом свекрови Анкиной был богатый, были слуги и прислужницы. Здесь в большем бережении княжич был. Своей грудью Анка его кормила. Сына же ее свекровь, понимающая все, поила из рожка молоком козьим. Пуреш и его сын не препятствовали Анке, не требовали вернуть маленького Андрея в терем; опасались, быть может, его отца, Феодора-Ярослава…
«Самое дальнее детство»
Он уже понимал, что у него — кормилица-пестунья, а у других — матери;
Для пестуньи своей он был важнее родного сына. Детским острым чутьем чуял, как напоминает ей неведомую для него сторону, где она родилась и росла. Он еще не понимал, почему это так, но уже чувствовал: это связано с тем, что он здесь как бы выше всех, даже самых высоких, больших. И только с ним она говорила на языке, непонятном ее сыну, и старой бабке, и большому воину. И этот язык уже почитал смутно маленький Андрей знаком своей избранности, необычности. С ним на руках она выходила на крыльцо деревянное и, покачивая его, приговаривала потешные слова:
Ай-ай! Ай-ай! Ты, собаченька, не лай, Моих деток не пугай, Играй в жалейку, Потешай Андрейку!..И слезы вдруг слышались в ее голосе. Мальчику передавались эти непонятные ему тревога и горечь; от-крытым добрым детским сердцем стремился он утешить свою кормилицу, теплыми ручками охватывал за шею, головкой припадал к плечу… И она улыбалась сквозь слезы виновно, винила себя за то, что встревожила его, и целовала тугие яблочные щечки…
А старая бабка качала его в колыбели и пела песенки на простом языке, на каком все здесь говорили:
Сия рога скалынест, нурьк, нурьк, Сырнень сюро букинест, нурьк, нурьк… Коровушка — серебряные рожки, баю, баю, Бычок — золотые рожки, баю, баю…Дом был деревянный и казался ему теплым, хорошим. Возле дома росло большое дерево с таким раздвоенным стволом, верхние ветки заглядывали в окна. Кажется, это было самое первое его осознанное желание: взобраться на дерево, быть высоко. До двух лет кормилица поила его своим молоком. Он сильный рос. Помнил, как забирался на ее колени, припадал к груди и сосал.
В доме было женщин больше, чем мужчин. Молодые и просто взрослые женщины ходили в белой одежде, разузоренной красным; старухи все были в белом и черном; и черные платки, будто птицы черные. У старой бабки лицо было большое и круглое, большой нос набряк, и губы мягкие отвисли. Она тяжело сидела на лавке, одной рукой обхватив его, другою — его молочного брата. Как звали этого мальчика, товарища его первых детских игр, Андрей так и не запомнил; и уже и не вспомнил никогда. Пестунья после никогда не говорила о своем сыне. Быть может, ей больно было вспоминать?