Ангел на мосту (рассказы) (-)
Шрифт:
Сэтон застал Джессику в гостиной. Устанавливая ноты на пюпитре, он заметил выражение ужаса на ее лице.
– Она дала тебе новую пьесу?
– спросила она.
– Что-нибудь, кроме этого этюда?
– Нет еще, - ответил он.
– Должно быть, я еще недостаточно хорошо подготовился. Быть может, в следующий раз.
– И ты сейчас будешь играть?
– Да, я собирался.
– Ах, только не сегодня! Только не сегодня, мой милый! Ну, пожалуйста! Мой дорогой, любимый мой! Только не сегодня, мой ненаглядный!
И Джессика опустилась на колени.
* * *
Восстановление семейного счастья - а оно восстановилось, бурно и полностью, - вызвало у Сэтона странное самодовольство, точно в этой перемене был повинен он сам. О мисс Деминг он думал не иначе как с гадливым презрением. В вихре съедобных ужинов и любви он совсем забросил инструмент. Он отрекся от мисс Деминг и решил забыть о ней начисто. Впрочем, в следующую среду он поднялся в обычный час, чтобы пойти к ней и проститься. Он мог бы, собственно, проститься с ней и по телефону. Мысль о его свидании с мисс Деминг пугала Джессику. Но Сэтон объяснил, что ему необходимо покончить со старухой, поцеловал Джессику и пошел.
Вечер выдался темный. Восточные силуэты Бельвью-авеню были еле различимы. В садах жгли листья. Сэтон постучался и вошел в тесную прихожую мисс Деминг. Ее не было, вернее
Он пошел домой, а через полчаса нагрянула полиция и пригласила его ехать с ними. Он вышел к ним - он не хотел, чтобы дети слышали, - и впал в обычную ошибку человека, застигнутого полицией врасплох: он стал оправдываться и протестовать. Ведь он ни разу не позволил себе ни малейшего отступления от закона! Беря утреннюю газету с лотка, он честно за нее расплачивался, останавливался у светофоров, принимал ванну ежедневно, раз в неделю молился Богу, регулярно выплачивал налоги и по десятым числам каждого месяца платил по всем счетам. Во всей широкой панораме его прошлого не было ни следа, ни намека на что-либо противозаконное. Чего от него хочет полиция? Не отвечая на его вопросы, полицейские настаивали на том, чтобы Сэтон ехал с ними, и он наконец сел к ним в машину. Его доставили на другой конец поселка, за железнодорожное полотно, в какой-то тупик, упирающийся в свалку, где их уже ждали другие полицейские. Место как нельзя лучше подходило для преступления - голое, безобразное, вдали от человеческого жилья. Ее крики о помощи не были услышаны. Она лежала на перекрестке, распластанная, похожая на ведьму из сказки. Шея была свернута, и никто не оправил на ней платья, сбившегося во время ее борьбы со всемогущими силами смерти. Полицейские спросили, известна ли ему ее личность. Он сказал, что да. Видел ли он когда-либо каких-нибудь молодых людей в ее доме? Нет, не видел. В записной книжке на ее письменном столе был обнаружен его адрес, и он объяснил, что брал у нее уроки игры на фортепьяно. Его объяснение удовлетворило полицию, и его отпустили.
ДОМИКИ НА БЕРЕГУ МОРЯ
Каждый год я погружаю в машину свою семью - жену, детей, кухарку и собаку с кошкой, и мы едем в очередной дом на берегу моря. Мы прибываем на новое место в сумерки. За все эти годы у нас уже выработался особый и всякий раз заново волнующий ритуал поездки к морю. Мы временно становимся наяву тем, кем пребываем в наших сновидениях постоянно - кочевниками, странниками, пилигримами, и каждый из нас наделен обостренной впечатлительностью путешественника. Я обычно арендую летнюю дачу за глаза, и все эти особняки, деревянные замки с деревянными башнями, уютные коттеджи и полускрытые розами южные виллы возникают передо мной при свете умирающего приморского дня во всем обаянии неизведанного. Вы идете к соседке, у которой владельцы вашей дачи оставили ключ, заржавевший от влажного морского воздуха, отпираете дом и входите в светлую или темную прихожую, и с этой минуты начинается ваш отпуск, ваш месяц беззаботного житья.
Блаженное чувство! Но его тут же перебивает другое, быть может, еще более сильное - ощущение, что вступаешь в чужую жизнь. Я всегда имею дело с агентами и не вижу в лицо владельцев сдаваемых дач, однако все они обладают удивительным свойством оставлять печать своего физического и душевного облика. Дела и дни наши, разумеется, запечатлеться не могут ни в воздухе, ни на воде, но поцарапанные плинтусы хранят летопись нашей жизни, а запах, витающий в комнатах, мебель и висящие на стенах картины отражают наш характер и наши вкусы. Поэтому климат чужих владений, в которые вступаешь, обладает реальностью не меньшей, нежели смена дождя и солнца, которую мы наблюдаем на берегу моря. Иной раз длинный коридор встречает нас доброжелательством, чистотой и ясностью чувства, и вся наша душа раскрывается им навстречу. Если владельцы дома были в нем счастливы, то вместе с участком пляжа и парусной лодкой мы арендуем также и это их счастье на месяц. Иногда климат дома загадочен, и мы так и живем в нем до августа, не разгадав его тайны. Кто эта дама, чей портрет висит в коридорчике на втором этаже? Чьи это акваланги? Кто собирал сочинения Вирджинии Вулф? Кто спрятал томик "Фанни Хилл" в серванте с посудой? Кто играет на цитре? Кто спал в люльке и что представляет собой женщина, покрывшая красной эмалевой краской коготки лап, на которых стоит ванна? Во власти какого душевного переживания находилась она в ту минуту?
Но вот мы и приехали. Собаки и дети несутся со всех ног на пляж, а мы вносим вещи в дом и начинаем продираться сквозь чащу чужих судеб. Чьи эти кожаные бриджи? Кто пролил на ковер чернила? (А может, это кровь?) Кто разбил окно в чулане? Каков он, этот человек, который держит у себя в спальне такие книги, как "Супружеское счастье", "Иллюстрированное руководство счастливой половой жизни в браке", "Право на сексуальное блаженство", "Руководитель семейного счастья"? Но за окнами стучится море, сотрясая скалу, на которой стоит наш дом, и пронизывая своим ритмом штукатурку и доски, и мы в конце концов не выдерживаем и, побросав все, спускаемся к морю - ведь мы для этого сюда и приехали! А снятый нами домик на скале - в нем уже горят наши лампы - уже прочно вошел в наше сознание во всей своей трепетной самобытности. Бывает, весной идешь лесом к реке, в руках удочка, и вдруг наступишь на стебелек дикой мяты, и тогда вырвавшееся из-под ноги благоухание кажется душой всего этого дня. Или вы бредете по Палатинскому холму в Риме, вам осточертели древности, да и все вообще осточертело, и вдруг из развалин дворца Септимия Севера вылетает сова, и тотчас весь прожитый вами день и этот город с его сутолокой и суматохой обретает значимость. Или вы лежите ночью в постели, и красный отсвет вашей сигареты вырывает из темноты плечо, грудь и кусочек бедра - эту ось, вокруг которой вращается ваш мир. Все эти образы тихо в нас тлеют, словно угольки лучших наших чувствований, и в этот первый час на море нам начинает казаться, что мы можем снова раздуть их в пылающее пламя. Когда же стемнеет, мы приготовляем себе по коктейлю, отправляем детей спать, а сами предаемся любви в чужой комнате, пахнущей чужим мылом, и нам начинает казаться, что все меры приняты, дух постоянных жильцов изгнан и мы вступили в права владения. Но посреди ночи внезапно хлопает дверь на террасу, и жена бормочет спросонья. "Ах, зачем они вернулись? Зачем они вернулись? Что они здесь позабыли?"
* * *
Из всех наших летних дач яснее всего я припоминаю Бродмир, куда мы прибыли, как всегда, на склоне дня. Это был просторный белый дом, стоял он на скале, фасадом на юг, к морю. Я взял ключ у соседки, дамы из Южных штатов, что жила по другую сторону нашего сада, отпер дверь и очутился в прихожей с винтовой лестницей, ведущей на второй этаж. По всей видимости, владельцы дачи, Гринвуды, покинули ее
Белая полоска прибоя, непрерывная, как кровеносная артерия, змеилась вдоль берега, насколько хватал глаз. Мы стояли на берегу, моя жена и я, в обнимку, ибо ведь мы все приходим к морю как любовники: и эта хорошенькая женщина в купальнике для беременных со своим белобрысым мужем, и эти пожилые супруги, окунающие в воду свои заскорузлые ноги, и молодые хлыщи со своими девушками. Все мы устремляем свои взоры с надеждой и ожиданием на дымящийся брызгами океан, словно он сулит нам высокую и пышную романтику. Когда совсем стемнело, я принялся рассказывать младшему сыну сказку на сон грядущий. Уютная комнатка, в которой его уложили, выходила на восток, и свет дальнего маяка время от времени зачерпывал ее своим лучом. Взгляд мой нечаянно упал на плинтус, и в самом углу я заметил что-то мелкое, мельтешащее - то ли пристал обрывок нитки, то ли замер паук. Я встал на колени, наклонился и посмотрел. На плинтусе было написано мелким почерком: "Мой отец скотина. Повторяю: мой отец - скотина". Я поцеловал сынишку и пошел спать.
Воскресенье выдалось прекрасное, я проснулся в великолепном настроении, но выйдя перед завтраком прогуляться, я обнаружил возле дома еще один тайничок с бутылками из-под виски - на этот раз под тиссовым деревом. И снова, как тогда, в гостиной, меня охватило чувство уныния, граничащего с отчаянием. Мистер Гринвуд вызывал во мне тревожное любопытство. Я не мог отделаться от его невзгод; они меня преследовали всюду. Я подумал было пойти в город, порасспросить о нем, но посчитал подобное любопытство неприличным. В тот же день, несколько позднее, в комоде с бельем я обнаружил его фотографию. Стекло было разбито. Мистер Гринвуд был одет в форму майора авиации, и его узкое лицо показалось мне чем-то романтичным. Меня радовало то, что он хорош собой, так же как обрадовал обнаруженный мной в день приезда приз яхт-клуба. Но ни спортивный трофей, ни фотокарточка не могли до конца развеять атмосферу уныния, которая была разлита в доме. Мне здесь было так не по себе, что у меня даже начал портиться характер. Я это чувствовал сам. Когда я попробовал научить старшего сына удить рыбу в прибой и у него всякий раз запутывалась леска, а в рулетку попадал песок, дело кончилось у нас ссорой. После обеда мы сели всей семьей в машину и отправились на лодочную станцию, где хранилась парусная лодка, которая сдавалась вместе с домом. Но когда я спросил хозяина лодочной станции об этой лодке, он рассмеялся. Вот уже пять лет, сказал он, как ее не спускали на воду, и она вся развалилась. Это был большой удар, но вместо того чтобы заклеймить мистера Гринвуда как обманщика, я стал с сокрушением думать о бедняге, которому приходится прибегать к подобным унизительным уловкам, этим непременным спутникам тающего состояния. В тот же вечер, сидя на диване в гостиной и читая одну из его книг, я почувствовал, что подушки подо мною почему-то совсем не пружинят. Просунув руку, я извлек из-под них три номера журнала, посвященного - назовем это так - воздушным ваннам. Журналы были щедро снабжены иллюстрациями, на которых изображались мужчины и женщины, лишенные какого бы то ни было одеяния, кроме обуви. Я бросил журналы в камин и поднес к ним спичку, но твердая глянцевитая бумага туго поддавалась огню. Я и сам не понимал, почему я пришел в такой гнев и вообще почему образ этого одинокого пьяницы так завладел моей душой? В коридоре на втором этаже пахло, как в доме, в котором имеется неприученная к аккуратности кошка или испорчена канализация. Мне же этот запах показался квинтэссенцией жестокой ссоры. Эту ночь я спал скверно.
В понедельник пошел дождь. Дети все утро пекли что-то из теста. Я гулял по пляжу. После обеда мы отправились в местный музей, где под аккомпанемент дождя, барабанившего по крыше, осмотрели чучело павлина, немецкую каску со шпилем, коллекцию шрапнели, коллекцию бабочек и несколько старых фотографий. Ночью мне приснился страшный сон. Мне снилось, будто я плыву в Неаполь на "Христофоре Колумбе" и разделяю с каким-то стариком двухместную туристскую каюту. Сам старик в моем сне не появлялся, но на нижней койке в куче лежал весь его скарб: засаленная шляпа, потрепанный зонтик, роман в бумажном переплете и пузырек со слабительными пилюлями. Мне захотелось выпить. Я не алкоголик, но во сне я испытал все физические и душевные мучения алкоголика. Я поднялся на палубу и прошел в бар. Он был уже закрыт, но бармен еще не ушел. Он запирал кассу. Все бутылки были завешены марлей. Я стал умолять его открыть бар, но он сказал, что вот уже десять часов кряду занимается уборкой кают и теперь ложится спать. Я попросил его продать мне одну бутылку, он отказал. Тогда - бармен был итальянцем - я лукаво объяснил ему, что бутылка была не для меня, а для моей маленькой дочки. Он тотчас преобразился. Раз это для дочки, то он рад будет отпустить мне бутылку, но только в таком случае надо будет выбрать бутылку покрасивее, и, пошарив рукой под марлей, он наконец извлек бутылку ликера в форме лебедя. Тогда я сказал, что моя дочка не любит ликер, она хочет джина, и он в конце концов протянул мне бутылку джина, взяв за нее десять тысяч лир. Когда я проснулся, я понял, что это мне подсунули одно из сновидений мистера Гринвуда.