Ангелы живут в аду
Шрифт:
Если бы только ему удалось найти пути, непроходимые тропки, ведущие туда, где кладезь тайн этих самых активных, где конечно же можно было найти знание и понимание о процессе брожения, но Растущий двигался по этапам своей логики, и лучше было для людей никак ему не мешать. Зоны активных являлись для него силой враждебной, хотя и необходимой, и безумно любопытной. А в таких случаях обычно исследуют хитросплетения предполагаемой враждебности, чтобы обезопасить себя от возможной агрессии или суметь вовремя противопоставить ей крепкий заслон. Вот уж действительно – ха! ха! ха! Возможное, предполагаемое…
Растущий беспрепятственно приближался к цели своего познания. Ему стало
Процесс перерождения вскоре несколько изменился. В пульсации замены старых активных новыми возникла аритмия. Сроки взаимозамены растянулись настолько, что какая-то их часть успела смениться по нескольку раз и, следовательно, много раз изменилась реакция на все окружающее в тех местах, где довлели новые активные. А те, которые еще продолжали пульсировать с прежних времен, воздействовали на свои участки ткани по-старому, и реакция этих участков на окружающий мир была резко отличной от новых. Постепенно таких «старых» участков становилось все больше и больше. Наступило опасное равновесие, когда процесс перерождения грозил прекратиться, чего по всем законам измерения не могло случиться никогда.
Растущий в недоумении приостановился на этом этапе. Дальше путь познания раздваивался. Это была точка открытия, которое оставалось всего только обозначить.
7. Кузнецов и Яровой
Сравнение нашлось индифферентное и, пожалуй, не показывающее моего отношения к тому, чем занимается Яровой. Мне эти его дела и противны, и безразличны, и любопытны. Когда перед глазами встает моя бедная Наталья – все безразлично. Когда вспоминаю этого жлоба из рыбнадзора Ефимова, становится любопытно: а как тот орудует ножом? Когда же вспоминаю эту наглую и трусоватую пьянь, валяющуюся на берегу в песке, окурках и собственной блевотине, становится противно, до тошноты, словно выглотал насильно несколько литров теплой кипяченой воды.
Впрочем, у меня нет намерения в своих объяснениях рассыпаться бисером перед кем бы то ни было. С тех пор, как в моей семье поселилась смерть, единственным мерилом нравственности моих поступков стали жена и сын… А если говорить о сравнении, которое пришло мне в голову в тот момент, когда Ярый одним длинным движением острейшего ножа вспорол осетру живот, то он словно бы расстегнул пластмассовую молнию спортивной куртки, такой был звук.
И я увидел икру. В первый раз – именно вот так, со стороны, спустя много лет после того, когда сам вот так же вспарывал. В детстве мы не знали, что осетр – это древнейший из жителей планеты, что мы соприкасались почти что с вечностью, истребляли ее частицы. Впрочем, истребляли, чтобы жить, а не делать на этом капитал.
Мать рассказывала, как я годовалым ребенком ползал по столу, искал пальчиком крошки хлеба или картошки и бережно отправлял их в рот. Это было единственной моей игрой в то время. Отец, инструктор райкома партии, пропадавший сутками на строительстве поливных каналов для тогда еще солончаковых полей, пришел как-то рано и застал меня за этим занятием, долго смотрел в пол, чем напугал мать, а затем пошел к отцу Ярового и поехал с ним на ночную рыбалку… Может быть, именно с той поры меня подташнивает даже от одного вида черной икры. Я объелся и чуть не умер.
Больше
А Звонаревы и Черепановы жили в достатке. Почему бы отцу не пойти к ним? Да и воевали они с моим отцом в одной, кажется, авиационной части. Во всяком случае, Черепанов-старший как-то на рыбалке на эту совместную службу намекал. И все же к ним отец не пошел. Ответа на этот вопрос не находил, да и понятно почему: мне казалось, что достаток в их семьях был всегда. У меня даже не возникало мысли, что в их домах могло бы и не быть так богато, как было. Думалось и мечталось о том, чтобы и моего отца, а значит и меня, возили на машине и чтобы нам сделали большой каменный дом, а в огороде проложили бетонированные дорожки, по которым легко бегать в уборную во время засыпающей все вокруг метельной зимы или в дни чавкающей грязью осени… Впрочем, у Черепановых даже туалет был не на улице.
Хотелось, чтобы наш дом стоял так же близко ко всему-всякому, как и у них. Особенно об этом мечталось, когда меня посылали на базар за сечкой для кур. Два километра от базара домой казались самой длинной дорогой в мире. Мешок с двадцатью килограммами зерна был моим ненавистным, могущественным хозяином. Он вывихивал мне шею, поочередно – плечи, выдергивал из суставов руки, когда уже перед самым домом я, покачиваясь от усталости, волок его по земле. Но потом, уже дома, глядя на эту округлую тушку зерна, я ощущал себя героем, победителем.
До школы тоже далеко. Весной и осенью особенно было несладко. Сапоги так и норовили слезть с ног и остаться навсегда в липкой глине бывшего древнего хвалынского моря. Но зато их дома не заливало во время весеннего паводка. А я забрасывал удочки прямо с крыльца. И еще: когда сходила полая вода, то неподалеку от нашего дома, в большой зеленой низине, разбивал шатры цыганский табор, и здесь собирались поселковые – и взрослые, и мы, пацаны. Отцы Звонарева и Черепанова никогда сюда не ходили. И не только они. Тот, кто мог съездить в город и купить там плотницкий инструмент или тяпки, вилы, лопаты для огорода – имели на то деньги, – никогда ничего не заказывали у цыганского кузнеца.
Но пацаны бывали возле горна все, это точно. Цыган за считанные минуты у нас на глазах из ржавого прута сооружал два-три маленьких ножика и отдавал нам за десяток помидоров или каких-нибудь фруктов. И еще давал покачать кожаный мех горна, воздух дул на почти белые от огня угли и среди них краснели, а потом и белели наши железные прутья.
Тут же всегда на тележках с маленькими колесиками подпрыгивали на руках инвалиды в выгоревших гимнастерках и вступали в перебранки со всеми подряд, исключая разве что дурачка Додю, навязывали невольным покупателям самодельные открытки, на которых были разные поздравления, пожелания, но одни и те же лица: чернявый мужчина с блестящей от бриолина прической и белокурая кудрявая девица – немка, считали мы.