Английские духи
Шрифт:
— Строгая!
Она стояла и вправду строгая, бесстрастная: оживленная Катерина Корнаро. Писала чеки, вырывала их из продолговатой книжечки, и я видел ее прекрасные заботливо выточенные руки — и потом минуты две уже не мог не следить, за их движениями: видел, как пальцы, казавшиеся мне особенными, живыми существами, то прятали эту книжечку за корсаж, то оправляли кружева вокруг воротника. Иногда как-то особенно, чуть-чуть насмешливо, все время сознавая свою силу, она поводила глазами по залу, — и когда это взор, похожий на холодный, ленивый огонь, падал на моим то казалось, что раскрыта моя душа, видны мои думы, обнажены мои чувства, — и хотелось тогда сжаться в комок, уйти куда-нибудь далеко, — за те горы, где
…Я сидел час, два: комната мало-помалу наполнялась людьми. Это были, очевидно, постоянные посетители кафе, потому что какими-то особенными, привычными жестами вешали они свои шляпы, особенными движениями снимали свои пальто, с видом старых знакомых делали заказы слуге и потом, осторожно ступая по полу, как в храме, направлялись к буфету приветствовать ее…
Они говорили с нею тихо, почтительно наклонившись, она отвечала улыбкой, полной снисхождения, — и эта улыбка на лице разговаривающего вызывала другую улыбку: почтительную, преданную. Все эти обычные любезности и расспросы о здоровье звучали как-то особенно, тихо торжественно, и со стороны казалось, что присутствуешь на аудиенции. И вдруг, словно что-то открылось, — мне стало ясно, что люди, наполнившие странную пятиугольную комнату, поголовно и безнадежно влюблены в нее, в царицу этого маленького города. Во всех этих домиках, мимо которых я проходил, ее знают, о ней говорят, ее и любят и ненавидят, желают ей и смерти и радости. А когда она приходит в церковь, — все смотрят на нее, и забывается смысл псалмов, и непонятно, о чем говорит пастор.
Были они все, эти посетители, щеголеваты: один, например, рассчитывал понравиться галстуком персидского рисунка; другой думал, что к нему особенно идет пиджак с двумя разрезами позади; третий продел часовую цепочку сквозь петлю сиреневого жилета; четвертый на виду держал замшевые перчатки с тремя черными полосами; пятый смазал волосы бриллиантином и частым гребешком сделал себе как по линейке геометрический прибор.
Они очень хотели нравиться, — эти подданные, влюбленные в свою королеву.
Все столы были заняты, все газовые рожки были зажжены. Было светло, тепло, и не чувствовалось, что на улице опять идет дождь, который принесли заблудившиеся тучи…
…Все разговаривали, все, казалось, были заняты друг другом, но совсем не было обычного трактирного шума. Все курили, но как-то так, что дым не стлался облаками по комнате и не заслонял ее. Чувствовалось, что каждое слово Здесь хочет быть нежным и ею услышанным, каждый жест хочет быть изящным и ею замеченным, каждое движение хочет быть милым и только ей одной таинственно понятным. Человек, имевший на себе галстук персидского рисунка, видимо, страдал при виде человека, одевшегося в пиджак с двумя разрезами сзади, и английские перчатки не успокаивали своего обладателя, когда он видел часовую цепь продернутую сквозь верхнюю петлю сиреневого жилета.
Тихо струился разговор по углам. А она стояла у буфета, как у трона, и царствовала, — прекрасная Катерина Корнаро, создание Тициана.
И, при всей своей бедности, я рублей сто дал бы, чтобы посмотреть, каков ее муж? Как выглядит человек, уехавший в Страсбург за горохом?
И вдруг, я ясно видел, она вздрогнула.
Отворилась уличная дверь, и в комнату вошел молодой человек в черной широкополой шляпе. Сразу стало тихо, как по волшебству, смолкли разговоры. Десятки глаз, горящих то черным, то серым, то зеленым огнем, зло и недружелюбно следили за ним. Все знали его, гордеца, — знали силу его. А он увидел свободное место под картиной, небрежно извиняясь, прошел к нему, небрежно бросил шляпу на соседний диван, снял пальто, как-то особенно, подкладкой вверх, свернул его, привычным движением провел пальцами по волосам, словно желая выпрямить их кольца, — небрежно,
…Мне сразу стало скучно и стыдно за те слова, которые я говорил ей по-русски; какой-то червь влез в мое сердце, и я, сухо поклонившись ей, ушел спать и благословлял бога людей путешествующих: сон, посылаемый им, скор и благодетелен.
Утром было такое ощущение, будто я впервые взглянул на божий мир. Предо мною развернулись два государства: одно — по эту сторону гор, с поездами, с вокзалами, с отелями, полное забот о хлебе и горохе, другое — по ту, — и все, что было по ту сторону, казалось недосягаемым и загадочным. И казалось, что именно из той стороны, блаженной и счастливой, пришла сюда она.
Я видел вагоны, прикатившие откуда-то слева, и думал: вот едут люди, неизвестные мне, и у всех у них — одна забота: сколько времени стоит поезд, не дурно бы купить шоколаду, который здесь дешев, и свежих газет. Многие из них еще не разогнали сна, и ночные тени мелькают в нешироко раскрытых глазах.
Пошел вниз — пить кофе.
Метр указал мне на salle a manger [1] , украшенную зеркалами и в которой теперь немца не было.
— Я предпочитаю все-таки буфет, — сказал я.
1
Столовая (фр.)
Метр пожал плечами.
Как вам угодно, — ответил он и добавил неожиданно непонятные слова: — Но только вы ошиблись.
Неискренняя улыбка не осветила лица, а сделала его скрытно злобным и недружелюбным. Такие лица были у всех вчерашних посетителей, когда в комнату вошел молодой человек.
— Я? Ошибся? В чем?
Метр спрятал лицо, отвернувшись в сторону.
Вы ошиблись, — повторил он и ушел.
Мне как-то сразу стали ясными его удивительная гофрированная на груди сорочка, щегольские запонки в виде земляничных ягод, тщательно разглаженные брюки, лакированные ботинки американского образца…
«И этот — верноподданный», — подумал я, и мне казалось, что ему не платят жалованья, что он какой-нибудь знатный человек и пошел в метрдотели только для того, чтобы быть всегда около нее, всегда служить ей и, если будет нужно, — отдать жизнь…
Я отправился в буфетную и сел за вчерашний столик. Хозяйки не было.
«Еще придет», — мелькнула мысль.
Вместо нее за буфетом стояла девушка, читавшая книгу в зеленом переплете. В комнате никого из посетителей не было, и оставались пустыми места, на которых вчера сидели влюбленные люди. Персидский галстук лежал, вероятно, ожидая вечера, в комоде; золотая цепочка — в футляре; пиджак — в гардеробе и английские перчатки, вывернутые наизнанку, — в кармане. Все это были, вероятно, заветные, заколдованные вещи, которые должны были внести в её душу частицы очарования и которые поэтому другим целям, низменным и житейским, служить не могли.
Показывая на девушку, вчерашний лакей сказал мне:
— Сестра, — но это уже не вызвало никаких чувств, и я со скукой допивал свой кофе.
…Поезд в Зинген уходит в час с минутами. Надо было торопиться, стряхнуть с себя странный сон, убедить себя, что царицы никакой нет, и ехать в Шварцвальд, где есть интересные обычаи и костюмы.
— С каким бы удовольствием пожил здесь еще денек-другой… — заговорил мой любимец.
— Глупо! — ответил его всегдашний и непримиримый враг: — Надо быть благоразумным, надо ехать.