Анискин и «Фантомас»
Шрифт:
— Ты сними туес-то, Анипадист, посиди, отдохни, со мной побеседовай. — Уроженец обских краев, участковый разговаривает с рыбаком на местном говоре: слова произносит протяжно, напевно, ласково. — Ты сними, сними туес-то, Анипадист. Ишь, как заморился! Весь мокрый — хоть выжимай…
Сопрыкин снимает туес, садится, повертывается лицом к реке. Закатное солнце уже потеряло яркость, на него можно смотреть, и некоторое время рыбак и участковый молча глядят на то, как западный край неба разливается золотом и голубизной.
— Знаешь, Анипадист, о чем я сейчас думаю? — негромко спрашивает участковый. — А вот о
Широко открытыми глазами Сопрыкин по-прежнему смотрит на бордовое солнце, в пальцах дымит забытая самокрутка, губы плотно сжаты.
— Разве о деньгах мы думали, когда под Оршей в окопах лежали? — тихо продолжает Анискин. — Неужто ради них нас пули живыми оставили? Ну, не может этого быть, Анипадист, чтобы мы для денег живыми остались! Ты не молчи, ты хоть слово вымолви, может, мне полегчает.
Сопрыкин молчит, по-прежнему дымит в пальцах забытая самокрутка.
— Не пойму я тебя, Анипадист! — тоскливо продолжает Анискин. — То ли это от стыда, то ли от того, что жадность заела… А ты на себя еще с одной стороны глянь. Спроси-ка себя ты: «А кого я, Сопрыкин, честный человек, запрещенной стерлядью кормлю?» И ты так ответишь: «Всякую сволочь кормлю!» Хороший-то человек у тебя стерлядь не покупает, Анипадист, хороший человек знает, что если сейчас лов стерляди не прекратить, то ее через пять лет в Оби-матушке ни одной не останется. Поэтому и кормишь ты стерлядью Верку Косую.
Участковый придвигается к Сопрыкину, кладет руку на плечо:
— Ты кури самокрутку, Анипадист, а то пальцы обожжет… Ты кури, а я тебе напомню, о чем мы думали, когда под Оршей в окопах лежали… Вот лежим мы с тобой под кривой березой, табак курим, на небо глядим. Ты вот так же, как сейчас, про цыгарку забыл, она тебе пальцы жжет, а потом ты говоришь: «Ничего я не хочу, Федя, кроме того, чтобы на Обишку хоть одним глазом посмотреть…» Вот что ты мне под Оршей сказал, а теперь… Сердце у тебя болеть не будет, если Обишка пуста станет, как та баба, что родить не может?
Край раскаленного солнца уткнулся в горизонт, солнце уменьшилось, точно от него откусили кусочек, разноцветные лучи затрепетали, рассыпались веером, по реке пронеслась длинная и тревожная волна ряби. Сопрыкин в последний раз затягивается самокруткой, щелчком забрасывает окурок под яр, не глядя на участкового, поднимается. Схватив туес за лямку, он опрокидывает его — сначала на землю вываливаются чебаки, потом струится тонкая, изящная живая стерлядь — царская рыба. Туес кажется бездонным, так как стерлядь все сыплется и сыплется, гора рыбы растет, а Сопрыкин с ожесточенным лицом, с лихорадочно блестящими глазами шепчет и шепчет:
— Я ее много напластал, стерляди-то, много напластал… Я ее столько много напластал, что ей конца не будет… Я ее много напластал, стерляди-то, много напластал…
Звезды горят в небе, лунная полоса призрачно перечерчивает реку,
Из салона участковый попадает в пролет, по нему осторожненько пробирается к трапу, через который происходит посадка и высадка пассажиров. Прячась за спины матросов, участковый следит за происходящим…
Сначала толпа течет с парохода на берег, потом — в обратном направлении. Через несколько секунд трап пустеет, и Анискин удовлетворенно ухмыляется: теперь он совершает обратный путь: из пролета возвращается на корму парохода. Здесь можно видеть следующее: бухты тросов, бочки, тюки, корову, меланхолично жующую сено, заржавленный якорь. Анискин оглядывает все это насмешливым взглядом, йотом уверенно идет к бочкам.
— Ваши билетики? — обращаясь к бочкам, спрашивает он. — Про-о-о-шу предъявить билетики!
Витька и Петька встают на ноги.
— Слезай — приехали! — радушно приветствует их участковый. — Пристань «Вылезай-ка!».
Пароход издает тревожный прощальный гудок, и уже не слышно того, что говорит ребятам участковый, а он не молчит: это видно по его движущимся губам и энергичным жестам. Мальчики понуро стоят перед Анискиным.
Сентябрьское утреннее солнце щедро поливает деревню прозрачными голубоватыми лучами. Веселая, хорошо отдохнувшая деревня идет на работу; слышны утренние голоса, смех, музыка из уличного громкоговорителя, и только один грустный человек виден на деревенской улице — геолог Лютиков. Он в привычной нам позе сидит на крыльце милицейского дома…
Не очень весело и в пятистенном доме, сложенном из свежей брусчатки. В одной половине этого дома разыгрывается такая сцена: в кухне за столом сидит белоголовая девчонка в школьной форме и грустно смотрит в тарелку с молочной лапшой. За ее спиной вздыхает мать. Она гладит дочь по голове и говорит:
— Не обессудь, доченька, больше ничего нету… Кассиршу обворовали, нам деньги не выдали… И на завтрак ничего не дам… Потерпи, родная… Да ты ешь лапшу-то, она молочная!
…В другой половине этого дома посредине кухни стоит вихрастый мальчишка и недовольно кривит губы, так как держит в руке кусок черствого хлеба.
— Это что? — недоуменно спрашивает он.
— Завтрак! — отвечает мать. — Отец и без того на работу ушел… Поголодайте, голубчики, если у вас в школе грабители завелись!
Положив хлеб на стол, мальчишка уходит из дома, идет по дорожке, усеянной желтыми осенними листьями; они шуршат и лопаются под его ногами; грустно все это, печально…
А вот еще один дом, в котором царит несчастье. Здесь пожилая мамаша чуть ли не со слезами прижимает к своей пышной груди голову сына и, глядя поверх нее, говорит: