Антихрист
Шрифт:
— Скажи, скажи, переломи себя, — раздражённо приставал отец.
— Ну скажи, Катя, — проговорил слабый женский голос.
— Разве она скажет… Три года жили одни, делали, что хотели… У проклятая! — крикнул он, сразу приходя в ярость. — Дьяволы, переломи, говорю, себя!.. Не хочешь, не хочешь!..
Судорога теснила мне грудь. Зуб на зуб не попадал от лихорадочной дрожи. Я почти не владел собой.
— Ещё!.. Ещё!.. — обезумев, шептал я, чувствуя, что ещё одно слово, одно движение за стеной, и я упаду в обморок.
— Не хочешь, — уже с каким-то злорадством хрипел
— Папка… я… я не буду… папка, — торопливо залепетала девочка.
— Нет, врёшь теперь…
Раз, два… раз, два… Едва внятные удары по голому телу долетели до моего сознания. В исступлении рванулся я с постели и вбежал туда…
Высокий рыжий мужчина держал трепетавшую от страха и слёз Катю, зажав коленями, и со всего размаха бил то по одной, то по другой щеке.
— Не смейте, слышите… Я вас задушу!.. — в бешенстве крикнул я, выхватив девочку за руку.
Высокий мужчина встал, улыбнулся и заморгал глазами.
— Я, собственно, для её же пользы, — пробормотал он, — потому, три года…
Но я уже не слыхал его… Я бросился вон на улицу. Без памяти перебежал несколько раз с одной стороны на другую. Черта была уничтожена. Всё во мне было само по себе. Я сознавал одно: надо уйти! Куда-нибудь, как-нибудь, неизвестно зачем, но уйти, уйти, во что бы то ни стало! В совершенном исступлении, задыхаясь от нервных спазм, сам не зная куда, летел я по тусклым туманным улицам. Мерещилась холодная, бесстрастная река, с суровыми полузастывшими волнами; вечное безмолвие, страшное упокоение. Бесстрашный образ с дьявольской силой притягивал к себе и предчувствием покоя наполнял мою грудь…
Вдруг почти лицом к лицу я столкнулся с Родионовым — это был мой товарищ по университету, болгарин.
— Здравствуйте, — сказал он, крепко стиснув мою руку.
— Да-да, здравствуйте, — пробормотал я, рванувшись дальше.
Но он удержал меня.
Почему я его встретил? Именно его и при таких обстоятельствах?
Глупый вопрос, скажете вы: случайность и больше ничего. А что такое случайность? Видите ли, я не то что фаталист, но иногда, когда что-нибудь совершается очень неожиданное, совсем что ни на есть случайное, мне начинает казаться, что это не случайность какая-то там, а именно то самое, что должно было случиться, что я даже знал, что это случится, и что всё, что я затем делаю, уж не я делаю, а так, как тому положено быть.
— Странная встреча, — нервно усмехаясь, сказал я.
Встреча действительно была какая-то необычайная. У меня даже мелькнула мысль: не галлюцинация ли это?
— Странная встреча, — снова повторил я, пугаясь своего голоса и чувствуя, что на глазах моих выступают холодные слёзы.
— На вас лица нет, — шёпотом сказал Родионов, не выпуская мою руку.
— Я не здоров, но и вы… вас узнать нельзя.
К величайшему моему изумлению, нижняя челюсть его начала вздрагивать, глаза стали странно-узкими, и звук, похожий на сдавленный смех, шипя вырвался из его груди.
— Позвольте, вы расстроены… может быть, хотите пройтись, — забормотал я.
Но он, не двигаясь с места и, видимо, делая страшные усилия овладеть
— Я сейчас получил письмо… мой брат, помните, Георгий, убит в Македонии турками.
Ни один нерв не дрогнул во мне. Словно всё это было именно так, как я ожидал. И совершенно для себя неожиданно, как заводная кукла, я проговорил:
— На днях я тоже еду в Македонию.
Родионов вскинул на меня глаза, схватил за плечи и что-то хотел сказать, но не мог.
— Знаете, заходите завтра ко мне, — сказал я.
Его присутствие тяготило меня. Мне нужно было остаться одному.
— Хорошо.
Он тиснул мою руку и исчез так же быстро, как и появился.
Встреча с Родионовым совершенно потрясла меня. Георгий, задумчивый, нежный, с лучистым взглядом, убит! Сколько невыносимого, безобразного содержания в этом слове. Схватили за горло. Прижали коленкой в живот и всунули, как в рыхлую землю, нож в живое мясо. И ужас, и боль, и отчаяние! А в последнюю секунду, в последнюю терцию чего-то такого, что называется «жизнь», мелькнула, наверное, мысль о родной семье, о тёплой знакомой комнате, письменном столе с полуразбитой чернильницей, которую подарил брат Коля… и турок ничего этого не чувствует, не знает… темно и… смерть!
О, это проклятое, гнусное слово; всякий раз, когда оно мелькает в моём мозгу, мне кажется, что я и сотой доли не выразил того, как боюсь и ненавижу его. И вдруг я еду в Македонию, бороться за чью-то чужую свободу! Я, отдающий свою жизнь за счастье других, я в роли спасителя отечества — что может быть смешнее и нелепее этого?
Если вы спросите меня, с чего я выдумал эту новую ложь, я не отвечу вам. Мне, при всей моей откровенности, часто немыслимо бывает ответить на вопрос. Не думайте, что тут какая-нибудь бессознательная психология или что-нибудь в этом роде. Просто, можно сказать, никакой нет психологии. Сплошь и рядом я выпаливаю совершенно неожиданные вещи буквально как автомат и только потом соображаю настоящий их смысл и значение.
Не раз со мной бывали такие случаи: идёшь по улице, вдруг кто-нибудь спросит: «Скажите, пожалуйста, как пройти на такую-то улицу?» — «Это вам налево», — предупредительно и неожиданно для себя говорю я; и в то же время чувствую, что делаю какую-то нелепость, потому что улица, о которой меня спрашивают, совершенно мне неизвестна.
Нечто подобное случилось и с Македонией. Клянусь, у меня не было никаких, ни злых, ни добрых, намерений сказать эту ложь. Сказал, а зачем, почему — не знаю!
И всё-таки… всё-таки в Македонию я поехал!
Выдумка, фантазия, литературные эффекты! О, господа, я вместе с вами в безумном веселье стал бы хохотать над собой, если бы это было так. Но я странный, очень странный, необычайно странный человек, и это со мной случилось. Я сам спешу согласиться, что это почти неправдоподобный случай, почти гнусная выдумка, но всё проклятие-то и заключается в этом маленьком словечке «почти». Оно невидимо, как паразит, прилепляется к каждому человеческому слову.