Антон Райзер
Шрифт:
Такова была экономия Райзера в том, что касалось до его пропитания. Но из денег, выдаваемых принцем, и для покупки одежды ничего не отпускалось. Для него приспособили старый солдатский мундир грубого красного сукна, в котором он и посещал публичную школу, где даже беднейшие ученики были одеты лучше него, и это тоже с первого дня причиняло ему большие душевные муки.
Вдобавок хлеб, выдаваемый Райзеру в виде пайка гобоистом Фильтером, ему приходилось проносить по улицам под мышкой, что он старался делать по возможности в вечерних сумерках. Но никак нельзя было выдавать и своего стыда, это истолковали бы как непростительную гордыню, а между тем из прибереженного хлеба он мог раз в неделю
Противиться всему этому он не имел ни малейшей возможности, поскольку пастор Марквард безгранично доверял усмотрению госпожи Фильтер все, что относилось к воспитанию и устройству Райзера. В первую неделю пастор посетил семейство Фильтер, поблагодарил супругов за то, что они взяли на себя заботу о Райзере, и выразил им свое полное доверие. Райзер тогда в печальной задумчивости сидел у печи, не желая выглядеть неблагодарным и по отношению к пастору Маркварду. Однако с этого дня он стал окончательно подвластен людям, которые уже несколько дней держали его в самом бедственном положении. Их показная доброта не доставляла ему никакой радости, один лишь страх и смущение, ведь малейшее порицание, ему вынесенное, ранило его вдвойне, лишь только он вспоминал, что единственное его укромное прибежище, крыша над головой, целиком зависело от доброй воли столь щепетильных и обидчивых персон, как Фильтер, а тем паче его жена.
При всем этом, однако, его чрезвычайно воодушевляла мысль, что на следующей неделе ему предстоит первое посещение так называемой высшей школы, о котором он так долго и страстно мечтал. С каким благоговением он, проходя мимо рыночной церкви, засматривался на большое школьное здание с высокой каменной лестницей. А иногда часами простаивал перед ним, пытаясь разглядеть сквозь оконные стекла, что делается внутри. Иногда в зыбком отблеске угадывался край кафедры, возвышавшейся в старшем классе, – и как же разыгрывалась тогда его фантазия! Как часто она виделась ему во сне – эта кафедра во главе длинного ряда скамеек, сидя на которых, вкушают школьную премудрость счастливые мальчики, в чье общество он скоро будет принят.
Так с самого раннего детства лучшие доступные ему наслаждения проистекали из его богатой фантазии, которая отчасти восполняла недостаток подлинных радостей жизни, свойственных юности. Вплотную к школьной стене пролегали два узких проулка, ведшие к прилепившимся друг к другу домикам, где жили семьи священников. Это открывало Антону великолепный обзор, так что картина двух священнических домиков неподалеку от школьного здания днем и ночью стояла у него перед глазами, а наименование высшая школа, бывшее в ходу у простого люда, и слово студент, которое он тоже не раз слышал, придавали особую важность и величие привилегии посещать эту школу.
Заветный день, наконец, настал, и Антон с бьющимся сердцем ожидал мгновения, когда директор Бальхорн введет его в один из залов храма премудрости. Директор Бальхорн проэкзаменовал его и счел годным для обучения в пятом классе. Дружелюбная простота и природное благородство этого человека, который с первых же минут стал называть его «мой милый Райзер», буквально пронзили сердце Антона и наполнили его самым задушевным и безграничным почтением к директору. О, какой властью над юными душами обладает учитель, нашедший верный тон общения с учениками – дружеский и уважительно мягкий!
На следующее воскресенье после конфирмации Антон впервые подошел к причастию, при этом он истово старался применить на практике все, что записал и выучил, когда готовился к экзамену по «Руководству для кающихся и грешников», чтобы затем с радостным трепетом приступить к алтарю.
Однако против ожидания ни особо возвышенных чувств, ни небесного блаженства полученная им духовная пища у него не вызвала, он винил в этом свое зачерствелое сердце и всячески терзал себя за душевный холод.
Но более всего его мучило, что он не мог до конца познать свою греховность, а ведь это – непременное условие будущего спасения. Днем раньше он скрупулезно, назубок выученной исповедью, исповедался в том, что, увы, часто и многообразно грешил как мыслями и словами, так и делом, пренебрегал добром и творил зло.
Грехи, в коих он себя винил, были по преимуществу грехами нерадения: он недостаточно усердно молился, недостаточно горячо любил Бога, мало благодарил своих покровителей и не испытывал радостного трепета, подходя к причастию. Все это он принимал очень близко к сердцу, но не мог исправиться никакими усилиями и потому был так благодарен пастору Маркварду, который отпускал ему эти провинности.
Однако он оставался собой недоволен, ибо считал, что набожность и благочестие предполагают постоянное внимание к каждому своему шагу, каждой улыбке и выражению лица, каждому произнесенному слову и пришедшей на ум мысли. Но как раз внимание часто рассеивалось у него самым естественным образом, он никак не мог удержать его более часа, и всякий раз, замечая в себе эту рассеянность, горько корил себя за нее и наконец решил, что благочестивая и набожная жизнь едва ли вообще для него возможна.
Госпожа Фильтер, у которой он обедал после причастия, попотчевала его длинной проповедью о вожделении и злой похоти, подстерегающих всякого юношу его возраста, заключив, что с ними надобно неустанно бороться. К счастью, Райзер ничего из ее слов толком не понял, а просить разъяснений не осмелился, лишь твердо решил, когда злые похоти к нему явятся, неважно в каком обличье, по-рыцарски биться с ними до последнего.
На занятиях по Закону Божию он уже слышал о всяческих грехах, о которых прежде не имел никакого понятия, – о содомии, ночных прегрешеньях и пороке самомарания, упоминаемых обычно при разборе шестой заповеди, – все эти названия он записал в свою тетрадь. Однако дальше названий его знания не простирались, поскольку учитель, к счастью, расписал эти грехи столь ужасающими красками, что Райзер боялся их себе и вообразить и даже не думал проникнуть мыслью в окутывавшую их непроглядную тьму. Вообще его представления о рождении детей были весьма смутны и зыбки, хотя он больше не верил, что их приносит аист. Мысли же его в то время, без всякого сомнения, были чисты, ибо стыдливость, по-видимому свойственная его натуре, не позволяла ему ни задерживаться на этих предметах, ни обсуждать их с другими учениками или знакомыми. Да и воспитанные у него религиозные понятия о грехе пришлись тут весьма кстати. Он страшился и того, что на свете существуют грехи с такими именами, и уж подавно боялся приблизиться к ним в мыслях.
Утром понедельника директор Бальхорн представил его пятому классу лицея, которому преподавали сам конректор и кантор. Конректор также служил проповедником, и Антон не раз слышал его проповеди. Антону так нравилась его манера держать себя и носить пасторское облачение, что время от времени он пытался ему подражать, слегка кивая подбородком, как он. Впрочем, пастор Групен (так его звали) был еще совсем молод, а кантор – в преклонных годах и порой впадал в ипохондрию.
В пятом классе учились уже довольно взрослые юноши, и Райзер изрядно гордился, что будет ходить в пятиклассниках.