Апокриф Аглаи
Шрифт:
– О Господи, – вздохнул он. «Приятельница Лилечка». Наверное, это должно было рассмешить его, но он вдруг сообразил, что все четко продуманно: сперва уменьшительное, затем пренебрежительное, а потом должно прозвучать что-то оскорбительное, унижающее. Ничто не имеет значения, главное, чтобы он сидел дома. Чтобы она могла контролировать его. Мать внезапно сменила тон.
– Разумеется, я могу ни о чем тебя не спрашивать, – сухо произнесла она. – Вот только ведешь ты себя, как последний идиот. Я начинаю жалеть, что столько сил и времени отдала тебе. Это какая-то умственная болезнь. Приди в себя. Куда ты идешь?
– Пока.
– Ну не оставляй же ты меня в таком состоянии! Куда ты идешь?
Ее крик на мгновение остановил его. Может быть, все следовало разыграть по-другому? Все-таки она не враг ему: перед глазами у него промелькнула вчерашняя сцена на кухне.
– Мамочка. – Он попытался придать своему голосу теплоты, однако прозвучавшая в нем фальшь смутила их обоих, и потому он начал снова, чуть более решительно: – Мама, я иду на свидание с девушкой. Не с Лилечкой, а просто с Лилей,
– А когда вернешься?
– Не знаю. Может быть, утром.
И только теперь появилась усмешка. Едкая, отталкивающая.
– Сынок, ты идешь к девушке, которую любишь, или к какой-то… потаскушке?
Уменьшительное, пренебрежительное, оскорбительное. Все точно.
– Я пошел.
7
Мне казалось, было что-то патетическое в том, как он уходил в тот вечер из дома: медленно и бесповоротно. На лестничной площадке было слышно, как у соседей чудовищно громко свистит чайник, – почему запоминаются именно такие подробности? – а он неторопливо спускался по лестнице мимо дверей, за которыми жили уже множество лет знакомые люди. Выщербленная ступенька напомнила ему о том, как в детстве он, спеша в школу, споткнулся на ней, упал и рассек подбородок. На этом конец повествования (иначе пришлось бы рассказывать, как мать схватила такси и повезла его в травматологический пункт). Было уже поздно, и Адам не сделал крюк на Центральный вокзал, где можно было купить цветы, а сразу побежал на остановку. Автобус вез его по улице с точками разноцветных огоньков; он внимательно смотрел на них, превратившись в наблюдателя и желая запомнить эту дорогу. Он вышел на улице Простей, не без страха углубился в квартал разрушенных зданий, тянущийся вдоль стены фабрики Норблина; по правую руку возносились посеревшие и в тот вечер казавшиеся монументальными дома района «За Желязной Брамой». В доме, где жила Лиля, все окна были темные, и это обескуражило его; на лестнице свет не желал зажигаться, хотя он несколько раз щелкал выключателем. Он ощупью поднялся на верхний этаж и постучался; ему открыла Лиля в махровом халатике, свеча, горевшая у нее за спиной, создавала вокруг ее фигуры дрожащий желтоватый ореол.
– Света нет, – сказала Лиля. – Я боялась, что ты не найдешь.
Во всех комнатах дрожали маленькие огоньки, выглядело это так, словно он очутился в каком-то храме; Лиля прильнула к нему, у нее были влажные волосы, и он с благоговением целовал их. По стене ползала их странная, все время меняющая форму тень – язык тьмы. Они страшно долго стояли так, отыскивая друг друга ладонями; Адам неторопливо блуждал по ее спине, он чувствовал, как ее пальцы – по одному, по два – проникают к нему под рубашку. От нее пахло так же, как вчера, и неожиданно время, проведенное без нее, представилось ему мимолетной и незначительной интерлюдией, как будто они простояли так целые сутки, ожидая, чтобы пианист в перерыве между частями концерта вытер руки платком и, вновь ударив по клавишам, привел их в движение. Наконец она подняла голову, подставляя губы для поцелуя, халат лениво распахнулся, и Адам сквозь одежду почувствовал, что там находится нечто влажное и теплое, согретое ванной. Он был возбужден, но несколько иначе, чем вчера, – без лихорадочности и беспокойства, – весь преисполненный уверенности, что долгое его ожидание теперь будет вознаграждено. Они касались друг друга языками, словно ослепшие зверьки; он, поднявшись руками к ее затылку и странствуя вдоль линии плеч, высвобождал ее тело от ткани: халат упал на пол, как счищенная кожура банана. Она расстегнула ему рубашку, в последний миг он вспомнил о манжетах, в которых через секунду запутался бы, и, чтобы освободить руки, отступил на полшага. Лиля с поразительной серьезностью смотрела на него, а когда рубашка лежала на полу, взяла его за руку и медленно повела в спальню, минуя очередные двери, в которых колебались, словно приветствуя их, огоньки свечей. В их свете он видел ее шею, узкие плечи, бедра, которыми она намеренно покачивала, уверенная в том эффекте, который это произведет на него. Они вошли в комнату, где стояла широкая супружеская кровать, и через секунду он ощутит прохладное прикосновение свежего белья (это ведь для него она надевала хрустящие наволочки и пододеяльник?).
Она села на кровать и сосредоточенно принялась расстегивать ему брюки, а потом отодвинулась и легла, протянув к нему руки. Он опустился на колени между ее раздвинувшимися ногами, она потянула его на себя, и он осторожно ложился, чувствуя в горле странный спазм. «Вот только сейчас и начну играть», – промелькнуло у него в голове, но он тут же одернул себя, а потом не было уже никаких мыслей, а лишь прикосновение, бархатистое прикосновение ее кожи, вхождение между ее бедер. Он чувствовал ее руки, она направляла его, потом стремительно подняла бедра. «Ты во мне, – улыбнулась она, – во мне». И снова: «Ой, хорошо, ты во мне». Она раскачивала его, глядя из-под полуопущенных век, ее лицо то ныряло в тень, то выплывало на свет, колышущийся где-то в глубине комнаты, и было оно внимательно и сосредоточенно; он подчинялся движениям ее колен, которыми она, ласковая проводница, задавала ритм; наслаждение поднималось в нем, он хотел смотреть и не мог, неосознанно закрывая глаза, и снова открывал их, желая налюбоваться ее наготой, и вдруг увидел, как Лиля откидывает голову вбок, лицо ее утрачивает спокойное выражение, она зажмуривает глаза, что-то бессвязно шепчет и начинает сперва робко, сдавленно стонать, а потом стоны становятся все громче и громче – и тут Адам исчез, словно он оставил свое имя где-то там, позади, быть
– Какая иллюминация…
И они, сплетясь телами, лежали, как на сцене, потому что никому из них не хотелось вставать, чтобы погасить свет; Адам прижался лицом к ее шее, но какое-то движение под ним вызвало у него беспокойство.
– Тебе не тяжело? – заботливо спросил он.
– Мне замечательно, – шепнула она, и, хоть Адам не до конца поверил ей, подниматься он не стал, потому что это лежание в теплом податливом теле неожиданно стало источником какого-то нового наслаждения, которого он еще не знал, – и вот, послушный призыву, пришедшему откуда-то из глубины, он вновь стал входить в нее и выходить. Она ответила удивленным взглядом внезапно позеленевших глаз; то, что он может так внимательно, так близко смотреть на нее, занимаясь этим, вдруг еще больше возбудило его, тем паче что ее глаза начали затуманиваться, а зрачки скрылись под трепещущими веками. И так текла эта ночь, потная, задыхающаяся, сладостная, прерываемая мгновенными снами, в которые он блаженно и умиротворенно погружался и из которых выныривал, полный ненасытного желания, так что перед рассветом Лиля не выдержала и поинтересовалась, как давно у него не было женщины, и очень долго смеялась, когда он после недолгого раздумья ответил в соответствии с истиной: «Двадцать пять лет».
После одного такого короткого сна его пробудила темнота: видимо, Лиля все-таки встала и погасила люстру, а свеча на комоде у окна, наверное, сама догорела. Адам с сожалением подумал, что не насмотрелся досыта на наготу девушки, и потребовал зажечь свет. Она обняла его:
– Я же всегда перед тобой разденусь, стоит тебе только захотеть. Неужели ты не чувствуешь, что это все – для тебя? А кроме того, тебе не нужно смотреть на меня глазами. Можешь смотреть ладонями, языком.
И он начал путешествовать по ее телу губами, как луноход по поверхности Луны, сравнивал вкус плеч и живота, ласково блуждал вокруг пупка – маленького кратера, – подобрался к треугольнику волос (от волос возникало ощущение чего-то ломкого, легко воспламеняющегося, подобно хворосту). Дальше Лиля его не пустила, удержав мягко, но решительно.
– Я обязательно должна тебе сказать одну вещь. Если вдруг я тебя слишком сильно сожму, ударь меня по крестцу. Со всей силы. Не раздумывай. Это очень важно.
Адам не вполне понял ее, но она не отпускала его голову, и он, не пытаясь высвободиться, прижался щекой к ее животу и попросил:
– Расскажи что-нибудь о себе.
Она начала говорить, но как-то сонливо, часто прерываясь, наверное, тоже утомилась, а может, ей просто не хотелось откровенничать, и Адам толком не знал, не пропустил ли он чего-нибудь между очередными порциями молчания и действительно ли она произносила слова, которые он запомнил, или они ему приснились. Из них следовало, что мать у нее умерла, когда она была совсем маленькой, а отец совсем недавно – год назад; Адаму припомнилось, что в изложении Владека это звучало несколько по-другому, но было слишком поздно, слишком сонливо, чтобы расспрашивать. Работала она неподалеку, и работа не вполне соответствовала ее образованию, но, кажется, она ничего конкретного не сказала ни о школе, ни об институте. И вдруг Адам осознал, что ему снится сон, что не может же быть, чтобы они с Лилей жили у озера и чтобы вдобавок у него еще были крылья и он прятал бы их под свитером частично от стеснительности, а частично из вежливости. Но у него не хватило воли, чтобы выбраться из этого сновидения. Проснулся он около полудня: Лиля стояла на пороге в бежевом плаще и с мокрым зонтиком.
– Жуткий дождь пошел, – сказала она. – А я сбегала в магазин.
Потом они сидели в кухне и ели, то есть ел он один, потому как был страшно голоден, а она всего-навсего отщипывала кусочки сухой булки за компанию. А где-то там были какой-то профессор Ц., какие-то консультации, какой-то Шопен, какой-то конкурс. Среди сумбура мыслей у Адама мелькнуло, что с профессором он как-нибудь объяснится, все уладит, ведь недаром же позавчера во время телефонного разговора он уловил в тоне Ц. интонацию понимания, поддержки и готовность простить. А может, ему просто не хотелось состязаться? Может, музыка служила ему для чего-то совершенно другого? А слава… Но разве он не вкусил ее в полной мере, раскланиваясь в ванной – с полным зубной пастой ртом – перед публикой всего мира, публикой, исполненной восторга, хотя и не существующей, или нет, лучше так: исполненной такого восторга, что это уравновешивало ее несуществование? А перед ним сидела реальная, существующая Лиля; еще минуту назад она радостно смеялась, но вдруг погрустнела.
– Что случилось?
– Собираешься уходить? – с иронической гримаской спросила она. – Попользовался девушкой, и теперь тебя потянуло к другим делам…
Он испугался, оттого что она, возможно, произнесла это серьезно, и тут же понял, что сам, кажется, не сказал ей нечто очень важное. Кажется – потому что не был уверен, что в эту ночь происходило реально, а что – во сне.
– Не собираюсь. Я люблю тебя.
Отчетом было молчание. Лиля встала, зажгла газ под чайником и, не поворачиваясь, спросила: