Апокриф Аглаи
Шрифт:
– Хочешь жить здесь?
Адам встал, подошел к ней и прижался к спине. Несколько секунд он раздумывал, откуда у него такая уверенность, что это ему уже не снится. Между вчерашним и сегодняшним утром зияла пропасть. И сам он стал другим. Кстати, как давно он ее знает? Несколько дней? Всегда?
– А ты не будешь против?
Она через плечо взглянула на него.
– Если ты вторгнешься силой…
Адам вновь ощутил нарастающее возбуждение. Она мягко прижималась к нему ягодицами. «Поэтому», – подумал он. Он возвратился к столу, пытаясь сосредоточиться.
– Выпьешь чаю? – спросила Лиля.
– С удовольствием. А ты выдержишь… если я стану тут играть?
– Если ты выдержишь… Пианино, наверно, расстроено.
– Вызовем настройщика.
«Это потребует времени, – подумал он. – До отбора одиннадцать дней. А где взять деньги? И что будет дома?»
Она опустилась перед ним на колени, прижалась к нему головой.
– Останься.
8
И вот так они стали жить вместе, к отчаянию тети Рени, которую хоть
– Пойми, я обязана ей объяснить, что теперь это наше общее дело, поэтому, если она тебя любит, она не должна губить тебя.
Однако Адам все откладывал эту встречу – поначалу по причинам, не вполне ясным ему, но потом он понял: Лиля притягивает его между прочим и потому, что представляет собой совершенно иную жизненную тропу, начало альтернативной биографии, которую он вовсе не желал соединять с прожитой до этого времени. Он отдавал себе отчет в странности ситуации, в которой родители не знают его адреса и номера телефона; сам он звонил им каждые два-три дня, однако мать, очевидно, вспылила и из гордости ни разу не заикнулась о том, чтобы как-то изменить это положение. Друзьям сына она, наверное, врала, будто он и Лиля ждут, когда им поставят телефон, тем паче что звучало это достаточно правдоподобно. Люди перестали интересовать Адама, и вообще он стал равнодушен ко всему, что не было связано с его возлюбленной. Мать раза два робко заметила, что это смахивает на амок; однажды она даже пригласила – как бы ненамеренно – на обед знакомого ксендза, однако Адам, испытывая от того некое злобное удовлетворение, так ловко управлял разговором, что не прозвучало ни одного вопроса о нем и Лиле, а потом внезапно встал, попрощался и ушел. Он прекрасно понимал, как выглядит эта история с точки зрения католика: внебрачное сожительство; Господи, было в этом что-то от мастурбантских грез позднего детства, вроде негритянки в обтягивающем костюме с овальными вырезами на огромных грудях, оргии с участием виолончелисток из школьного оркестра или визита в уборную стриптизерки.
Но даже мысль, что он мог бы покориться, что угрызения совести могли бы превратить его в собственного врага, отказывающего себе в праве на любовь к Лиле, приводила его в паническую ярость. Ecclesia Mater [49] в его представлении превратилась в союзницу матери, обе они, суровые, авторитарные, угрожали его жизни, отказывали ему в праве быть самим собой. Он перестал ходить в костел, опасаясь того, что мог услышать во время проповеди; нет, ему иногда вправду хотелось возблагодарить Бога за встречу с Лилей, однако он предчувствовал, что благодарность за повод для греха способна обременить его совесть еще более, чем даже сам грех. И он закрыл эту проблему, как закрыл двери родительской квартиры, ну а та, в которой он сейчас бывал, казалась ему чужой, вроде бы той же самой, однако чуждой, лишившейся привычной ауры. Там царило напряжение, так как никто не скрывал, что его поведение для населяющих ее неприемлемо, точно так же как для него неприемлемы были их претензии. Да, они старались делать вид, будто все хорошо. Да, отец в одиннадцать приносил ему кофе, а мать каждый день покупала пончики. И тем не менее все это было какое-то искусственное.
49
Матерь Церковь (лат.).
За
– Что с тобой? – спросила она.
– Ничего. Послушай, а что бы ты сказала, если бы мы… если дать маме номер твоего телефона?
– Нашего телефона.
– Нашего телефона, – согласился он. – Что ты об этом думаешь?
Она молчала, и он начал играть цепочкой, перебирал ее пальцами и внезапно наткнулся на подвешенную на ней круглую медальку. Заинтригованный, он наклонился: там было выгравировано имя: «Аглая».
– Что это? Кто такая Аглая?
Лиля села, подтянув колени к подбородку.
– Так, память о давних временах. – Она погладила его по голове. – Когда-нибудь расскажу. Ничего серьезного. Само собой, теперь этот телефон такой же твой, как и мой, вот только… Последнее, чего бы я хотела, – это поссорить тебя с матерью, я знаю, как тебе тяжело, но подумай… Я-то представляла, что здесь будет твое убежище, место, где ты сможешь укрыться. От всех, но также… также и от нее. Пожалуйста, не обижайся, но мне кажется, что она сделала тебе очень много плохого. Ты ведь можешь ежедневно туда звонить. А мама просила тебя дать ей номер?
– Нет.
– Вот видишь, наверное, она сама чувствует, что тебе сейчас больше всего нужно. Она любит тебя, но в то же время будет не в состоянии удержаться, станет нас тут контролировать, все время будет названивать сюда. Ты же знаешь, какая она. Замечательная, но чересчур заботливая. Дай ей еще немножко времени, пусть пройдет этот трудный для вас обоих период, пусть она немножко отвыкнет от тебя. И тогда ты сможешь все снова восстановить, но на своих, а не на ее условиях. – Она обняла его за шею. – Ты сердишься на меня за то, что я тебе это говорю?
– Нет. Пожалуй, ты права.
Он представил себе звонки, прерывающие их любовь, вторжение матери во время их неспешных, ленивых разговоров, беготни нагишом по комнатам, и ему внезапно стало холодно. Он натянул на себя одеяло. Больше они на эту тему не говорили.
За два дня до отборочного тура в родительскую квартиру около одиннадцати явилась тетя Люся. У Адама не было ни малейших сомнений: слишком точно она совместила свой entr'ee [50] с его перерывом на кофе, чтобы это могло оказаться случайностью. Люся определенно была самой оригинальной особой во всей их обширной родне: семидесятилетняя дама в неизменной огромной, украшенной цветами шляпе и с сумкой, повешенной через плечо, перемещавшаяся по городу на велосипеде. Высокая, с мужскими чертами лица, она выкуривала бессчетное количество сигарет и изъяснялась языком, который, как ей, видимо, казалось, наилучшим образом соответствовал нынешнему времени: то была невероятная смесь довоенного польского – мелодией голоса она немножко напоминала Нину Андрич – и грубых ругательств. Мужа она похоронила довольно давно и, как казалось родственникам, не особенно горевала по нему («Упокой, Господи, его душу, но был он офигенно говенным старикашкой», – бросила она во время обеда, когда Реня со слезами на глазах попробовала ее утешить). Единственного сына она в конце семидесятых отослала в Америку, аргументируя это тем, что не для того она провела в нищете всю жизнь, чтобы смотреть, как «эти сучьи падлы морят голодом следующие поколения». Решительным шагом она вошла в комнату с роялем, уселась рядом с ним и забарабанила длинными ногтями по его крышке.
50
Здесь: приход (фр.).
– Давай, Адам, выкладывай, почему твоя мама всем рассказывает, что сын у нее вырос блядью мужского пола. Ты что, в партию вступил?
Адам присматривался, как она костистыми пальцами вытаскивает из пачки сигарету.
– Тетя, дай закурить.
– Давай, трави легкие, трави. В конце концов, ты же не на трубе играешь. – Она закашлялась. – Ну так выкладывай, да не смей врать.
– Мама действительно так говорит?
– Ну что ты, твоя мать, как всегда, comme il faut, [51] так что ты, надеюсь, не думаешь, будто она способна сказать что-то человеческим голосом. Но смысл именно такой.
51
Здесь: прилично (фр.).
Адам вздохнул.
– Я отделился, живу теперь в другом месте. И вообще не понимаю, чего ради такой шум поднят, – не слишком искренне произнес он.
– Но ты играешь?
– Как видишь.
– Пока я вижу, что ты пьешь кофе и обкуриваешь старушку. Зрение, дорогой мой, у меня еще в норме. Значит, дело в женщине.
– Да. Возможно, причина в том, что начали мы не со свадьбы.
– Гм. Должна тебе сказать, что Реня еще до войны была не от мира сего. А можно узнать, каковы планы относительно une belle femme, [52] которую наш чудесный мальчик имеет честь заваливать на спину?
52
Красивой женщины (фр.).