Апостасия. Отступничество
Шрифт:
– Да, да, Васенька, пожалуйста, миленький, запалить! Непременно, непременно запалить!
Парень зло усмехнулся и поднес к сену огонь.
Ах, как он весело побежал по сухой траве! Какой густой повалил дым!
В доме наконец проснулись. Забегали, засуетились, закричали.
Огонь охватил уже весь амбар и перекидывался на другие строения.
Лошади быстро уносили последних «экспроприаторов», вместе с ними уехал и Петр. А Наденька как завороженная все стояла и смотрела, жадно вбирая глазами, как бегали в растерянности вокруг барского дома человеческие фигурки, как вздымала
– Ну что, Надежда Ивановна, нравится тебе эта люминация? – вкрадчиво спросил парень, дотрагиваясь до ее плеча и чуть надавливая, прижимая ее к себе.
– Нравится, – не отрывая остановившегося, напряженного взгляда от бушевавшего огня, резко проговорила Наденька. Она дышала тяжело, открытым ртом, как задыхавшаяся без воды рыба.
– Дак ведь свои ж ведь, ваши ж горят, – продолжал искушать парень. Его рука, сжимавшая Наденькино плечо, дрожала, и дрожащим же голосом, уже почти не владея собой, он прохрипел: – Не жалко?
– Не жалко, – коротким и звонким эхом отозвалась Наденька.
– Ну а коль всю Россию так-то подожжем? А?! – вдруг гикнул парень.
Наденька взглянула на Василия – сумасшедшие искорки прыгали в его глазах.
И вдруг от избытка чувств лицо ее исказилось, из груди вырвался хриплый, не похожий на человеческий голос не то рык, не то взвой, она глянула на поджигателя, и они оба захохотали и, не сговариваясь, как безумные, взявшись за руки, прыгая и кружась, бросились в какой-то колдовской танец. Лицо у Наденьки горело, волосы растрепались, в отсветах пожара глаза – в пол-лица – казались черными и страшными. Вдруг парень резко остановился, рванул Наденьку к себе и впился в ее губы. Безвольно обмякая в его руках и почти теряя сознание, она упала в траву…
Без сожаления покинувший товарищей Лева Гольд добрался до города только под утро. Первым делом он почему-то отправился в полицию и доложил о готовившемся ограблении в селе Царевщина. К его заявлению отнеслись серьезно и отправили в село полицейский отряд, самого же еле державшегося на ногах Леву еще долго мурыжили, выпытывая у него, кто он такой, да откуда знает, да не сам ли участник. А потом взяли и предложили посотрудничать. А Лева взял да и согласился.
Он и сам не понимал, как это так вышло. Зачем он пошел в полицейский участок, зачем донес на товарищей, зачем согласился сотрудничать с полицией? И, задавая себе эти вопросы, он только пожимал плечами и презрительно кривил губы.
Утром полиция арестовала Петра, Наденьку, фельдшера и учителя.
Зачинщиков из крестьян, принимавших участие в грабеже, начальник отряда Филонов приказал поставить перед церковью на колени, призвал батюшку и заставил покаяться. Такая репрессивная акция вызвала возмущение в прессе. Журналист (социал-демократ Семечкин) резко обвинил Филонова в «превышении полномочий» и «моральном издевательстве» над солью русской земли (читай, царевщинскими мужиками). Заклейменный общественным презрением Филонов и не думал оправдываться, так уж исторически сложилось в России, что презираемая всеми «охранка» виновата всегда, по определению.
Через несколько дней
Но история и на этом не закончилась. Два оказавшихся свидетелями офицера схватили барышню и отвели в участок. Пресса снова подняла крик о свершившемся акте глумления над беззащитной барышней, якобы избитой офицерами (что на следствии, разумеется, не подтвердилось), но на офицеров началась охота, и очень скоро они оба оказались жертвами революционного террора.
Барышню (признанную не вполне психически здоровой) оправдали, а о скончавшейся с перепуга во время пожара старой барыне, разумеется, не вспомнил никто.
В тюремное заключение Петр попал впервые, и камера произвела на него ужасающее впечатление. Он вдруг впал в страшное уныние и хотел уже даже объявить голодовку (чтобы его поскорее как-нибудь оправдали и выпустили из тюрьмы), но, попробовав отказаться от ужина, к утру так оголодал, что на завтрак попросил двойную порцию каши, и снисходительный дежурный тут же ему и отвалил.
Наденька же, напротив, была весела и счастлива и все время что-то про себя напевала, а то требовала от тюремщиков книг, бумаги, и ее терпеливо выслушивали и приносили, а она капризничала, выбирая, и служители только добродушно ухмылялись. Теперь Наденька чувствовала себя настоящей революционеркой, страдалицей за народное счастье, чувствовала, что жизнь ее полна, переполнена большим содержанием и смыслом, и с радостью думала о том, как она будет рассказывать Натану о своих новых революционных геройствах. (Финальный аккорд с поджигателем Василием как-то сам собой вытеснился из ее памяти.)
Вот только Петр, хмурилась Наденька, непонятно, отчего он так загрустил? Ну подумаешь, месяц-другой в тюрьме, а там суд – и на поселение, а может, и вообще на свободу, прокламации – это же не теракт, а… законное право на свободу слова, за которое они все борются и, Наденька верила, победят!
Они переписывались с Петром все через тех же беззлобных охранников, и с каждой новой запиской Наденька ощущала, как в нем нарастает угрюмое, безнадежное отчаяние. И чтобы подбодрить товарища, она придумала превеселую штуку. «А давай, – предложила она в очередной записке унывающему сидельцу, – объявим себя женихом и невестой. Нас обвенчают, а после суда вместе съездим ненадолго в ссылку, вдвоем все веселее!»
Наденькина идея мгновенно оживила Петра, мрачные мысли о пропавшей жизни рассеялись как дым, он воспрянул духом и в следующей же записке бесстрашно объяснился Наденьке в любви, чем вызвал у нее приступ веселого, чуть не истерического смеха. Ведь для самой Наденьки это была просто игра, шутка, вполне объяснимое в их тюремной скуке развлечение, она не относилась к своему предложению всерьез и по-прежнему любила Натана.
Теперь Петр считал дни, когда придет обещанный батюшка и совершит над ними таинство Брака. Неожиданность исполнения его тайных мечтаний приводила его в восторг и трепет, и он чуть было не поверил в неисповедимые пути Божественного Провидения.