Апрель в Белграде
Шрифт:
– Балашова. Сама, – и складывает руки на груди. Как будто отдал приказ кому-то: «Стреляй» и сейчас начнется. Расстрел. Всех по очереди.
Кто такая Балашова – Алена не знала. Не ее класс. Но если незаметно повернуть голову влево и замахнуться взглядом выше – можно заметить, русые волосы, белую майку и полные ужаса глаза. Видимо, Балашова; хотя наложил кирпичей каждый. Это не весело. Совсем не весело.
In Flanders Fields высоко, In Flanders Fields еще выше.
Дрожание ее голоса заставляло сердце Лариной биться быстрее.
And now we lie in Flanders Fie
тянется, выше и ниже.
ield…
Она упускает
Не трогайте ее.
Она бы потеряла способность дышать раньше времени, если бы открыла глаза и увидела его. И по жизни так же. Она никогда не вдыхала полностью, боясь, что легкие наполнятся чем-то и она не будет знать, что с этим делать. И вот она не знает, что делать.
Его взгляд на ней.
– Ларина, – будто бы знакомятся. При всех. Она забывает свое имя не сразу, а позволяет ему договорить. Остается надеяться, что на высоких стенах, об которые ударилось ее имя, не останется следов. Так хочется быть неуязвимой, а он не дает. – То же самое.
Она бежит по непрочному мостику и останавливается. Ждет. Не слышит треск гнили. И срывается, услышав.
Слышишь? Слышишь теперь асфальт под тобой и воздух, который ты на секунду могла удержать в руках? Ну, как, Ларина? Помогает? Помогает все то, что ты делаешь? Потому что ему похуй, что ты делала до него.
Ларина до последнего надеется, что есть еще одна Ларина. Но если повернуть голову налево и направо, можно заметить взгляды только на своей испуганной роже. Еще раз до последнего надеется, что его просьба сама собой рассосется. Его мысли быстро перебиваются, так может, и сейчас? Одна собьет другую, и он заговорит на другую тему или просто пожалеет. Он же знает, знает! Знает, кто новенький в группе! Знает, какой она непрофессиональный певец, и все равно заставляет.
Не выделяет. А нахер надо?
Он даже не просит по второму кругу, а смотрит. Лениво, равнодушно, разочарованно. На приоткрывшихся губах – ее осознание. Этой гимназии, хора, особенно хора и его концепции. Можно ли разрушенный дом считать началом нового? Можно ли надышаться пылью, не закашлять, а подумать легким – откуда она? А можно ли посреди книги изменить направление и извиниться за написанное? Можно оставить пустую страницу. Это честно. Ларина поняла, что не особенная. Она не одна сгорает. Не одна боится своих голосовых связок и присутствия других, более крутых голосов. Выпендривался ты или нет – все такие же чмошники, как и ты. Всем страшно петь, когда он попросит.
In Flanders Fields закрывает глаза, чтобы отгородиться от людей вокруг. Допустить возможность, что в котле варилась она в одиночестве.
Как звучит ее голос? Никто не знает, кроме него. Сколько людей, столько и мнений, если только неподалеку нет Травкина. Тогда только одно.
Последнюю букву вытягивает. Она помнит все, что он говорил. Она скорее сдохнет, чем не запомнит и ошибется, станет как все, превратится в его очередную половую тряпку, превратится в просто человека из хорового кружка, от которого Травкину ни горячо, ни холодно.
Он молчит после того, как она закончила. Открыла глаза и посмотрела вниз, не на него.
– Ками. Давай ты, – обратился он уже тише к Камилле, и Алена не боится моментально найти ее затылок и уставиться. Для чего-то. Сглатывает. Она открывает рот быстрее двух предыдущих.
Голос? Объективно? Самый обычный. Умеет петь, но обычно. Да, Ларина откопала в себе наглости зарекомендовать себя вокальным критиком. Да, ни капли не объективно.
Она пропела те же строчки и упустила последнюю букву. Бог знает, но, может, Алена упустила ее тоже. Она все равно не слышала себя. Пела и слушала, как кровь в ушах шумит. Но она пыталась! Это то, за что Алена хотела медальку. То, за что Травкин ей ее точно не даст.
Он обрывает ее пение повышенным тоном.
– Плохо. Я же говорил сто раз про последнюю букву. Куда вы ее проглатываете? Ну, куда? – разнесло его на все стороны и на все голоса. Он постарался выжечь душу каждому, вместе с разведенными руками и повисшими ладонями. Он давал знать: его руки тоже разочарованы. Взгляд натыкается на Алену и чуть-чуть притупляется, расслабляется, – Ларину это не касается, – чуть спокойнее, чуть молчания. Пауза. – Но остальные. Прошу вас, – вернулся на землю и продолжил грубо и высоко, но это было неважно.
Камилла перестала слушать его классический монолог и уставилась вперед. Алена тоже смотрела вперед. Они там встретятся, впереди. Они ненавидели друг друга не здесь, а за пределами стен. Хотя бы в невесомости. И Алена чувствовала, как воздух дрожит. Дыхание Крыловой создавало помехи в общественном кислороде. Где-то там, далеко, в тридевятом королевстве, Крылова забивала Ларину учебником, как гвоздь в стену.
Так началась вторая стадия: осознанное игнорирование. Шутки кончились. Игры кончились. Заготовленные фразы, ядовитые конфеты в красивых обертках. Хватит. Лариной не жить, просто потому что она хотела быть лучше. И Господи, у нее однажды получилось. Она должна была быть рада. Должна была. Помнится, ей снилось его хорошее отношение. И снилось недовольное и удивленное лицо Камиллы. Но во снах ты контролируешь ситуацию или просыпаешься. А тут – ничего не можешь сделать. Травкин относился так же. Удачно спеть – для него должное. Ошибка от Камиллы – это закрытые глаза и уши в буквальном смысле. Все куплено, как говорится. Только за пределами хоровой комнаты ты живешь в одиночку и не прячешься за спинами высоких хористов. Ты живешь. А жить надо было теперь с Крыловой. Кого он больше любит – стало вдруг не важно.
Теперь это личное.
Поэтому Алена пыталась спать крепко. Попыталась лететь во сне выше облаков и солнца, но почему-то сил не хватало, и проснулась она от удара в землю. Как обычно. За секунду до. Умирать страшно даже во сне, кто бы что ни говорил, поэтому Ларина хватает себя за шкирку и выкидывает на кровать, в которой она просто дергается и проглатывает дыхание.
Кошмар. Он не единственный. Размазать рожу всмятку об асфальт не так страшно, как Дмитрий Владимирович, а он ей снился. Снился хоровой зал полный народу; будто бы вся школа умудрилась поместиться в четырех стенах. Он сидел в первом ряду, а она стояла по центру и молчала. Кто-то играл на пианино, кто-то на скрипке, а к микрофону перед собой она даже не приблизилась. Как она могла? Петь одна?