Арбат, режимная улица
Шрифт:
— Я просыпался от грохота счетчика, теперь-то я наконец понимаю, почему я просыпался, — говорил Свизляк. — Даже мой каменный сон нарушался, даже моя классическая терморегуляция.
— Еще надо посмотреть, неизвестно, что он там еще такое подключал, — высказался Голубев-Монаткин, глядя на то, как Бонда Давидович в кальсонах со штрипками ходит по комнате, и отодвигаясь от него, словно он был под током высокого напряжения.
— Диверсия, — определил Свизляк, — да, да, в размерах коммунальной квартиры я имею право квалифицировать этот факт как диверсии.
А Бонда Давидович стоял одинокий
— Зачем вы меня мучаете? — сказал Бонда Давидович.
— Это кто вас мучает? Это мы вас мучаем? Вы слышите, мы его мучаем! — восклицала Зоя Фортунатовна. — Он сжигал весь электрический лимит, он оставлял нас во мраке средневековья, он лишал нас современной цивилизации, а мы его мучаем. Как вам это нравится? Нет, как вам это нравится?
— Диверсия, — упорно настаивал Свизляк.
— Все это не случайно, — искал корни Голубев-Монаткин. — Типичный представитель, взбесившийся мелкий буржуа, мы в свое время таких субчиков ставили к стенке без актов, по законам революционной необходимости.
— Караул! — вдруг закричал Бонда Давидович так, что все отшатнулись. — Оставьте меня в покое, я в трансе. — Он схватил свой кларнет и стал им размахивать, как топором. — Я сейчас все разнесу в щепы, я сейчас пошлю вас к Леонардо да Винчи.
— Это тоже надо запротоколировать, — сказал Свизляк. — И по поводу Леонардо да Винчи… оскорбление нецензурными словами.
Дверь захлопнулась, и все услышали, как два раза повернули ключом.
— Что он там делает? — вскричала Зоя Фортунатовна. — Я знаю, что он делает, он из провода делает петлю и повесится.
Все притихли. В наступившей тишине было слышно, как в комнате тихонько запищал, заскулил кларнет.
— Сбрендил, — определил приходящий муж тети Саши.
— Диверсия, — настаивал Свизляк, — симуляция психом. Нас на это не возьмешь, нас не разжалобишь, мы не такое видели в эпоху военного коммунизма. А сейчас, слава богу, построен фундамент.
— Почему же фундамент? — медленно протянул Голубев-Монаткин. — Фундамент был построен еще в тридцатые, в первую пятилетку, а сейчас полное общество.
Началась обычная политическая пикировка, больше похожая на перестрелку, пахнущая доносом и последствиями. И Розалия Марковна, которая все эти вопросы знала теоретически еще по старым марксистским нелегальным книгам, по желтым и серым страницам брошюр издательства „Земля и фабрика", гербом которого был красноармеец в краснозвездном шлеме, быстрее всех ушла в свою комнату, в свою крохотульку, и закрыла дверь на ключ, оставив ключ в замочной скважине, чтобы никто не мог сказать, что она слышала что-то политически спорное.
И главное, ведь известно, что наплевать Свизляку на этот самый фундамент и на все фазы, возводимые на этом фундаменте, он даже не понимает и не хочет понять, что это такое есть, что он как жил, так и будет жить всегда, при низшей, так и при высшей и наивысочайшей фазе, и умрет в своем крольчатнике, который понятен и дороже ему всего на свете.
Но однако же боится его
А Свизляк ходил по коридору, останавливался у ее дверей и куражился, и высказывался, и уже не о высшей фазе, а насчет их нации и наций вообще.
Только одна дверь не шелохнулась. Айсоры спали своим устрашающим, усталым табором. Им снились сны поважнее всего происходящего в коридоре, и им некогда было заниматься пустяками.
Так или не так, но тут же, немедленно, стали составлять акт на Бонду Давидовича, на Цулукидзе, и очевидцы, макая ручку в чернильницу, полную еще летних, утонувших в чернилах мух, ставили свои разнообразные подписи, разбудили и айсоров, и старый айсор нарисовал какие-то крючки справа налево, и оформленный по всем правилам документ ушел куда надо, и так точно куда надо, что уже через день явилась комиссия, в которой выделялся пружинистым шагом пожарник. Он ходил по всей квартире и уже заодно обследовал все углы и нашел бутыли с бензином на шкафу у Свизляка и какие-то немыслимо быстро воспламеняющиеся вещества у айсоров, и когда он спускался в подвал, у него было такое лицо, что сейчас он непременно откроет там склад боеприпасов. Во всяком случае, когда в общем акте комиссии он формулировал свое пожарное резюме, выходило, что квартира эта по своей огневоспламенимости угрожает не только всему дому, но и всей улице, а улица прилегает к Кремлевской стене.
Я проснулся вдруг, будто кто-то изнутри меня толкнул. В комнате в свете окна темной тенью стоял человек.
— Что? Кто? — крикнул я.
— Вы стонете во сне. Я думала, вы заболели.
— А как вы вошли в комнату?
— Через дверь, — тихо отвечала фигура.
— Сколько сейчас времени?…
— Только восемь.
На пороге стояла отставная опереточная актриса, крупная, костлявая, похожая на старую, выработавшуюся клячу, лицо ее, измученное гримом, печально глядело на меня.
— Я должна вам кое-что сообщить.
Она тщательно закрыла за собой дверь и потом долго к чему-то прислушивалась.
Я слышал гудение своей крови.
А потом она сказала:
— Это не мое дело, но я должна вас предупредить.
— А что такое произошло?
Она приложила палец к губам и слова к чему-то прислушалась.
— Здесь о вас осведомлялись.
Внутри у меня будто что-то оборвалось, но я безразлично спросил:
— Это кто же?
— Там дворник спрашивал, дома ли вы.
— А зачем я ему?
— С ним один человек, — туманно сказала она.
— Какой человек?
— В штатском, по-моему, из райотдела.
Я молчал.
— Из райотдела, маленький такой, блондин.
— И он тоже мной интересовался?
— Он молчал. Но дворник спрашивал, по-моему, по его наущению. Это я вам должна сказать.
Я сделал безразличное лицо.
— Ну и пусть спрашивает, мне-то что?
— Я думала, что вам надо знать, — тихо сказала она. — Он еще спрашивал, кто к вам ходит.