Арена
Шрифт:
— Как это? И не думай, сейчас же пойду. Вы посмотрите на нее — и это моя дочь Нет, я именно сейчас пойду, и никаких разговоров.
— Попробуй только!
— С кем ты разговариваешь так, а? — мать решительно направилась к двери.
— Ах, надоели вы мне! — и Ольга быстро натянула ботики.
Антонина Ивановна гневно смотрела на дочь. Последнее время она ее не узнавала. Если раньше Ольга, приходя домой, кричала: «Ма! Ба! Ну, что же, я же есть хочу…», то теперь ее что-то сдерживало. Она только злилась, стоя около плиты, и терпеливо ожидала, пока обед разогреется. Когда случалось, что
Антонина Ивановна ненавидела накрахмаленные, вышитые дорожки, которыми теперь полна ее комната, некогда бывшая спальней. Она не могла без боли смотреть на свою кровать красного дерева, которая, как ей казалось, выглядела смешной и жалкой, закрытая желтым пикейным одеялом и украшенная громадной, пышно взбитой подушкой. Ее раздражало и то, что Ольгу тянуло к соседям. Ольга и не скрывала этого. Ей надоела теснота и захламленность своих комнат. В чистой опрятности жильцов было все так просто и здорово, что порой Ольге казалось, будто вот эта маленькая близорукая женщина похожа на ее отца.
Ольга даже завидовала им. Двое. Мать и сын. Отец погиб на фронте. А жизнь у них совсем иная…
Когда Ольга размышляла об этом вслух, бабушка старалась уйти, а мать, раздраженная, набрасывалась на дочь:
— Где ты видишь, что они счастливы? Где, я тебя спрашиваю? У нее вон, кроме ученой степени да двух зубных щеток, ничего нет. Счастливы! — И мать недоверчиво косилась на Ольгу. Или Ольга не понимает, или же нарочно хочет ей досадить.
Ольга собралась уходить…
— Иди, иди… Мне надоели твои трагедии. Хоть на завод, хоть на все четыре стороны… — Антонина Ивановна посмотрела на упрямо сдвинутые брови дочери и, спохватившись, замолчала.
Ольга неторопливо достала документы, взяла немного денег, оделась и ушла.
— Совсем взрослая. У меня в восемнадцать лет все было как-то иначе. — Антонина Ивановна покачала головой. Действительно, когда ей было восемнадцать, дома говорили:
— Да ведь она совсем ребенок! Что вы, что вы!
И после двадцати лет все, глядя на нее, умилялись ее угловатости, горячо утверждали:
— Она как девочка, право же, не судите так, разве вы не видите: она же еще девочка!
А когда она вышла замуж, ее сравнивали с грубым мужем, жалели, при ней вздыхали и грустно качали головами:
— Не взыщи!.. Теперь, в наши времена, найти подходящего человека трудно. Где уж этакому мужлану понять чистоту и хрупкость такой нежной натуры. М-да!
Антонина слушала и, косясь на золотое пенсне дяди, Константина Александровича, усмехалась. Но, проходя к себе, она все больше хмурилась и старалась тактично учить мужа держать правильно вилку и нож.
Первые два года жизнь у них как-то не клеилась. Он вечно куда-то торопился, делал все впопыхах. И когда она замечала, что на ломберный столик красного дерева нельзя ставить горячий чайник, он неловко оправдывался, но опять и опять продолжал делать то же самое. И они ругались. Первая начинала Антонина. И тогда в ответ он бубнил:
— Сидишь сиднем! Походила бы с мое… А то, кроме своих родственников, ничего не
Она задыхалась от злости и кричала, кричала ему такое, после чего, кажется, невозможно быть вместе. А он, не обращая внимания, уходил и, вернувшись поздно ночью с работы, не зажигая огня, снимал у порога ботинки и шлепал в носках.
Антонина все это слышала и, зажмурившись, определяла, что он в эту минуту делает, и все-таки ждала, ждала его. Он думал, что она спит, и не решался ее будить. Утром она по-прежнему смотрела сквозь него и каждый раз, когда он к ней обращался, поджимала губы. Он уходил расстроенный, ей было жалко его, она проклинала себя, но мириться…
— Нет, нет, ни за что!
В обед, когда он, усталый, сам шарил в кухне по кастрюлям, она прятала лицо в подушки и начинала всхлипывать.
Он приходил.
— Тонь, ну, чего ты, а? Глупенькая, не надо, слышишь.
Он всей пятерней размазывал ее слезы и осторожно целовал ее расплывшиеся, потерявшие четкую линию губы.
Когда родилась Ольга, жизнь стала как-то ровнее и мягче. И все же иногда Антонину Ивановну охватывала глухая ноющая неудовлетворенность. Что-то нужно было понять, продумать, решить, а что именно, она не знала.
Вот и сейчас, с Ольгой… Ведь без конца скандалы. Девчонке всего восемнадцать, а она не дает матери сказать слово, не доверяет ей.
«Ничего, пусть хлебнет. Все равно вернется домой», — подумала Антонина Ивановна.
Осень стояла сухая. Ольга часами бродила по дорожкам. После разговоров с новым жильцом, Николаем, который, как и Гаглоев, был тоже с мебельной фабрики, она подолгу могла засматриваться на причудливые извилины древесной коры.
Набрав целую охапку догорающих листьев, Ольга неторопливо возвращалась домой, где последнее время заставала почти одну и ту же картину. На кухню выволакивались все новые и новые вещи, и вихрастый Николай подчас вместе с молчаливым Гаглоевым ремонтировал, полировал, приводил в порядок всю мебель, какая только была в квартире.
Антонина Ивановна ходила в эти дни веселая и возбужденная. Она постоянно говорила:
— Человек в жизни должен быть практичным. И то, что он обновляет мебель, нужно считать как должное. Мы же не берем с Николая за квартиру…
На кухню Антонина Ивановна почти не выходила, а бабушка, жиличкин сын Тема и даже Ольга проводили там целые вечера. Николай работал, рассказывал им о фабрике и, как всегда, шутил:
— Фикус-то возмужал!
— Еще бы! Два корешка пустил, — гордо говорила бабушка, и все глядели на стакан, из которого задорно торчал отросток.
— Николай Алексеевич, вот что я хотела у вас спросить. Третьего дня вы говорили, будто в цеху на фабрике мебель из птичьего глаза полировали. Правда это?
Тема удивленно посмотрел на бабушку, потом на дядю Колю.
— Может быть. Вероятно, спецзаказ. Мы ведь редко делаем из птичьего глаза.
— Я, по правде сказать, не поверила. Пословица ведь такая была: птичьего молока в доме не хватает… Молока-то, молока, а глаза все же додумались в производство пустить. Это от какой же птицы?