Архипелаг ГУЛаг
Шрифт:
Учительница Деева уволена "за моральное разложение": она уронила престиж учителя, выйдя замуж за... освободившегося заключённого (которому в лагере преподавала)!
Это уже не при Сталине, это - при Хрущеве. И одна только реальность ото всего прошлого осталась - СПРАВКА. Небольшой листок, сантиметров 12 на 18. Живому - о реабилитации. Мёртвому - о смерти. Дата смерти - её не проверишь. Место смерти - крупный большой Зет. Диагноз - сто штук пролистай, у всех один, дежурный.3 Иногда - фамилии свидетелей (выдуманных).
А свидетели истинные - все молчат.
Мы - молчим.
И откуда же следующим поколениям что' узнать? Закрыто, забито, зачищено.
"Даже и молодёжь, - жалуется Вербовский, -
Ну, молодёжь-то не вся. Большей части молодёжи просто наплевать реабилитировали нас или не реабилитировали, сидит сейчас двенадцать миллионов или уже не сидит, они тут связи не видят. Лишь бы сами они были на свободе с магнитофонами и лохмокудрыми девушками.
Рыба ведь не борется против рыболовства, она только старается проскочить в ячею'.
Как одно и то же широко известное заболевание протекает у разных людей по-разному, так и освобождение, если рассматривать ближе, очень по-разному переживается нами.
И - телесно. Одни положили слишком много напряжения для того, чтобы выжить свой лагерный срок. Они перенесли его как стальные: десять лет не потребляя и доли того, что телу надо, гнулись и работали; полуодетые, камень долбили в мороз - и не простуживались. Но вот - срок окончен, отпало внешнее нечеловеческое давление, расслабло и внутреннее напряжение. И таких людей перепад давлений губит. Гигант Чульпенёв, за 7 лет лесоповала не имевший ни одного насморка, на воле разболелся многими болезнями.
– Г. А. Сорокин "после реабилитации неуклонно терял то душевное здоровье, которому завидовали мои лагерные товарищи. Пошли неврозы, психозы..." - Игорь Каминов: "На свободе я ослаб и опустился, и кажется, что на свободе мне тяжелей намного".
Как давно говорилось: в чёрный день перемогусь, в красный сопьюсь. У кого все зубы выпали за один год. Тот - стариком стал сразу. Тот - едва домой добрался, ослаб, сгорел и умер.
А другие - только с освобождения и воспряли. Только тут-то помолодели и расправились. (Я, например, и сейчас еще выгляжу моложе, чем на своей первой ссыльной фотокарточке.) Вдруг выясняется: да ведь как же л_е_г_к_о жить на воле! Там, на Архипелаге, совсем другая сила тяжести, там свои ноги тяжелы как у слона, здесь перебирают как воробьиные. Всё, что кажется вольняшкам неразрешимо-мучительным, мы разрешаем, единожды щёлкнув языком. Ведь у нас какая бодрая мерка: "было хуже!" Было хуже, а значит, сейчас совсем легко. И никак не приедается нам повторять: было хуже! было хуже!
Но еще определённее прочерчивает новую судьбу человека тот д_у_ш_е_в_н_ы_й перелом, который испытан им при освобождении. Этот перелом бывает разный очень. Ты только на пороге лагерной вахты начинаешь ощущать, что каторгу-родину покидаешь за плечами. Ты родился духовно здесь, и сокровенная часть души твоей останется здесь навсегда, - а ноги плетут куда-то в безгласное безотзывное пространство воли.
Выявляются человеческие характеры в лагере - но выявляются ж и при освобождении! Вот как расставалась с Особлагом в 1951-м Вера Алексеевна Корнеева, которую мы уже в этой книге встречали: "Закрылись за мной пятиметровые ворота, и я сама себе не поверила, что, выходя на волю, плачу. О чём?.. А такое чувство, будто сердце оторвала от самого дорогого и любимого, от товарищей по несчастью. Закрылись ворота - и всё кончено. Никогда я этих людей не увижу, не получу от них никакой весточки. Точно на тот свет ушла..."
На тот свет!... Освобождение как вид смерти. Разве мы освободились? мы умерли для какой-то совсем новой загробной жизни. Немного призрачной. Где осторожно нащупываем предметы, стараясь их опознать.
Освобождение на этот свет мыслилось ведь не таким. Оно рисовалось нам по пушкинскому варианту: "И братья меч вам отдадут". Но такое счастье
А это было - украденное освобождение, не подлинное. И кто чувствовал так - тот с кусочком этой ворованной свободы спешил бежать в одиночество. Еще в лагере "почти каждый из нас, мои близкие товарищи и я, думали, что если Бог приведёт выйти на свободу живым, то будем жить не в городах и даже не в сёлах, а где-нибудь в лесной глуши. Устроимся на работу лесником, объездчиком, наконец пастухом и будем подальше от людей, от политики, от всего этого бренного мира" (В. В. Поспелов). Авенир Борисов первое время на воле всё держался от людей в стороне, убегал в природу. "Я готов был обнимать и целовать каждую берёзку, каждый тополь. Шелест опавших листьев (я освободился осенью) казался мне музыкой, и слёзы находили на глаза. Мне было наплевать, что я получал 500 грамм хлеба - ведь я мог часами слушать тишину да еще и книги читать. Вся работа казалась на воле лёгкой, простой, сутки летели как часы, жажда жизни была ненасытной. Если есть вообще в мире счастье, то оно обязательно находит каждого зэка в первый год его жизни на свободе!"
Такие люди долго ничего не хотят иметь: они помнят, что имущество легко теряется, как сгорает. Они почти суеверно избегают новых вещей, донашивают старое, досиживают на ломаном. У одного моего друга мебель такая: ни сесть, ни опереться ни на что, всё шатается. "Так и живём, - смеются, - от зоны до зоны". (Жена - тоже сидела.)
Л. Копелев вернулся в 1955 году в Москву и обнаружил: "Трудно с благополучными людьми! Встречаюсь только с теми из прежних друзей, кто хоть как-то неблагополучен".
Да ведь по-человечески только те и интересны, кто отказались лепить карьеру. А кто лепит - скучны ужасно.
Однако люди - разны. И многие ощутили переход на волю совсем иначе (особенно в пору, когда ЧКГБ как будто чуть смежало веки): ура! свободен! теперь один зарок: больше не попадаться! теперь - нагонять и нагонять упущенное!
Кто нагоняет в должностях, кто в званиях (учёных или военных), кто - в заработках и сберегательной книжке (у нас говорить об этом - тон дурной, но тишком-то считают...) Кто - в детях. Кто... Валентин М. клялся нам в тюрьме, что на воле будет нагонять по части девиц, и верно: несколько лет подряд он днём - на работе, а вечера, даже будние, - с девицами, и всё новыми; спал по 4-5 часов, осунулся, постарел. Кто нагоняет в еде, в мебели, в одежде (забыто, как обрезались пуговицы, как гибли лучшие вещи в предбанниках). Опять приятнейшим занятием становится покупать.
И как упрекнуть их, если, правда, столько упущено? Если вырезано из жизни - столько?
Соответственно двум разным восприятиям воли - и два разных отношения к прошлому.
Вот ты пережил страшные годы. Кажется, ты ведь не чёрный убийца, ты не грязный обманщик, - так зачем бы тебе стараться забыть тюрьму и лагерь? Чего тебе стыдиться в них? Не дороже ли считать, что они обогатили тебя? Не вернее ли ими гордиться?
Но сколь же многие (и такие не слабые, такие не глупые, от которых совсем не ждёшь!) стараются - забыть! Забыть как можно скорей! Забыть всё начисто! Забыть, как его и не было!
Ю. Г. Вендельштейн: "Обычно стараешься не вспоминать, защитная реакция". Пронман: "Честно скажу: видеться с бывшими лагерниками не хотел, чтобы не вспоминать". С. А. Лесовик: "Вернувшись из лагеря, старалась не вспоминать прошлого. И, знаете, почти удалось!" (до повести "Один день"). С. А. Бондарин (мне давно известно, что в 1945 году он сидел в той же лубянской камере передо мною; я берусь ему назвать не только наших сокамерников, но и с кем он сидел до нашей камеры, кого я отнюдь не знал никогда, - и получаю в ответ): "А я постарался всех забыть, с кем там сидел". (После этого я ему, конечно, даже не отвечаю.)