Архипелаг ГУЛаг
Шрифт:
Но как только он сверзился, упал, и от зе'много удара первая бороздка сознания прошла по его лицу - отведите ваши камни!
Он сам возвращается в человечество.
Не лишите его этого божественного пути.
После ссылок, описанных выше, нашу кок-терекскую, как и всю южноказахстанскую и киргизскую, следует признать льготной. Поселяли тут в обжитых посёлках, то есть при воде и на почве не самой бесплодной (в долине Чу, в Курдайском районе - даже щедро-плодородной). Очень многие попадали в города (Джамбул, Чимкент, Таласс, даже Алма-Ату и Фрунзе), и бесправие их не отличалось ощутительно от прав остальных горожан. В тех городах недороги были продукты, и легко находилась работа, особенно в индустриальных посёлках, при равнодушии местного населения к промышленности, ремёслам и интеллектуальным профессиям. Но и те, кто попадал в сельские местности, не
Ленива была в Кок-Тереке и оперчасть - спасительный частный случай общеказахской лени. Были среди нас кто-то и стукачи, однако мы их не ощущали и от них не страдали.
Но главная причина их бездействия и мягчеющего режима была наступление хрущёвской эпохи. Ослабевшими от многочленной передачи толчками и колыханиями докатывалась она и до нас.
Сперва - обманно: "ворошиловской" амнистией (так прозвал её Архипелаг, хотя издала её - Семибоярщина). Сталинское издевательство над политическими 7 июля 1945 года было непрочным забытым уроком. Как и в лагерях, в ссылке постоянно цвели шёпотные параши об амнистии. Удивительна эта способность тупой веры!
– Н. Н. Грекова, например, после 15 лет мытарств, повторница, на саманной стене своей хатёнки держала портрет ясноглазого Ворошилова - и верила, что от него придёт чудо. Что ж, чудо пришло!
– именно за подписью Ворошилова посмеялось над нами правительство еще раз - 27 марта 1953 года.
Собственно, нельзя было сочинить внешнего разумного оправдания, почему именно в марте 1953 года в потрясённой от скорби стране потрясённые от скорби правители должны были выпустить на свободу преступников - разве только проникнувшись чувством бренности бытия? Но и в древней Руси, как свидетельствует Котошихин, был обычай: в день погребения царя выпускать преступников, от чего, кстати, начинался повальный грабёж ("а московских людей натура не богобоязлива, с мужеска пола и женска по улицам грабят платье и убивают до смерти")1. Всё так было и здесь. Похоронив Сталина, искали себе популярности, объяснили же: "в связи с искоренением преступности в нашей стране" (но кто ж тогда сидит? тогда и выпускать бы некого!) Однако, находясь по-прежнему в сталинских шорах и рабски думая всё в том же направлении, амнистию дали шпане и бандитам, а Пятьдесят Восьмой - лишь "до пяти лет включительно". Посторонний, по нравам порядочного государства, мог бы подумать, что "до пяти лет" - это три четверти политических пойдёт домой. На самом деле лишь 1-2 процента из нашего брата имели такой детский срок. (Зато саранчой напустили воров на местных жителей, и лишь нескоро и с натугой пересажала милиция амнистированных бандитов опять в тот же загон.)
Интересно отозвалась амнистия в нашей ссылке. Как раз тут и находились давно те, кто успел в своё время отбыть детский пятилетний срок, но не был отпущен домой, а бессудно отправлен в ссылку. В Кок-Тереке были такие одинокие бабки и старики с Украины, из Новгородья - самый мирный и несчастный народ. Они очень оживились после амнистии, ждали отправки домой. Но месяца через два пришло привычно-жёсткое разъяснение: поскольку ссылка их (дополнительная, бессудная) дана им не пятилетняя, а вечная, то вызвавший эту ссылку их прежний пятилетний судебный срок тут ни при чём, и под амнистию они не подпадают...
– А Тоня Казачук была вовсе вольная, приехала с Украины к ссыльному мужу, здесь же для единообразия записана ссыльно-поселенкой. По амнистии она кинулась в комендатуру, но ей разумно возразили: ведь у вас же не было 5 лет, как у мужа, у вас вообще срок неопределённый, амнистия к вам не прикасается.
Лопнули бы Дракон, Солон и Юстиниан со своими законодательствами!..
Так никто ничего от амнистии не получил. Но с ходом месяцев, особенно после падения Берии, незаметно, неширокогласно вкрадывались в ссыльную страну истинные смягчения. И отпустили
Стали что-то пустеть столы в комендатуре. "А вот этот комендант где?" - "А он теперь уже не работает". Сильно редели и сокращались штаты! Мягчело обращение. Святая отметка переставала быть столь святой. "Кто до обеда не пришёл - ладно, в следующий раз!" То одной, то другой нации возвращали какие-то права. Свободен стал проезд по району, свободнее поездка в другую область. Всё гуще шли слухи: "домой отпустят, домой!" И верно, вот отпустили туркменов (ссылка за плен). Вот - курдов. Стали продаваться дома, дрогнула цена на них.
Отпустили и нескольких стариков, административно-ссыльных: где-то там в Москве хлопотали за них, и вот - реабилитированы. Волнение простёгивало, жарко мутило ссыльных: неужели и мы стронемся? Неужели и м_ы...?
Смешно! Как будто способен подобреть этот р_е_ж_и_м. Уж не верить, так не верить научил меня лагерь! Да мне и верить-то не было особой нужды: там, в большой метрополии, у меня не было ни родных, ни близких. А здесь, в ссылке, я испытывал почти счастье. Ну просто, никогда я, кажется, так хорошо не жил.
Правда, первый ссыльный год душила меня смертельная болезнь, как бы союзница тюремщиков. И целый год никто в Кок-Тереке не мог даже определить, что за болезнь. Еле держась, я вёл уроки; уже мало спал и плохо ел. Всё написанное прежде в лагере и держимое в памяти, и еще ссыльное новое пришлось мне записать наскоро и зарыть в землю. (Эту ночь перед отъездом в Ташкент, последнюю ночь 53-го года, хорошо помню: на том и казалась оконченной вся жизнь моя и вся моя литература. Маловато было.)
Однако - свалилась болезнь. И начались два года моей действительно Прекрасной Ссылки, только тем томительной, той жертвой омраченной, что я не смел жениться: не было такой женщины, кому я мог бы доверить своё одиночество, своё писание, свои тайники. Но все дни жил я в постоянно-блаженном, приподнятом состоянии, никакой несвободы не замечая. В школе я имел столько уроков, сколько хотел, в обе смены - и постоянное счастье пробирало меня от этих уроков, ни один не утомлял, не был нуден. И каждый день оставался часик для писания - и часик этот не требовал никакой душевной настройки: едва сел, и строчки рвутся из-под пера. А воскресенья, когда не гнали на колхозную свёклу, я писал насквозь - целые воскресенья! Начал я там и роман (через 10 лет арестованный), и еще надолго вперёд хватало мне писать. А печатать меня всё равно будут только после смерти.
Появились деньги - и вот я купил себе отдельный глинобитный домик, заказал крепкий стол для писания, а спал - всё так же на ящиках холостых. Еще я купил приёмник с короткими волнами, вечерами занавешивал окна, льнул ухом к самому шёлку и сквозь водопады глушения вылавливал запретную нам, желанную информацию и по связи мысли восстанавливал недослышанное.
Очень уж измучила нас брехня за десятилетия, истосковались мы по каждому клочку даже разорванной истины!
– а так-то не стоила эта работа потерянного времени: нас, взращенцев Архипелага, инфантильный Запад уже не мог обогатить ни мудростью, ни стойкостью.
Домик мой стоял на самом восточном краю посёлка. За калиткою был арык, и степь, и каждое утро восход. Стоило венуть ветерку из степи - и лёгкие не могли им надышаться. В сумерки и по ночам, чёрным и лунным, я одиноко расхаживал там и обалдело дышал. Ближе ста метров не было ко мне жилья ни слева, ни справа ни сзади.
Я вполне смирился, что буду жить здесь, ну, если и не "вечно", то по крайней мере лет двадцать (я не верил в наступление общей свободы раньше и ошибся не много). Я уже никуда как будто и не хотел (хоть и замирало сердце над картой Средней России). Весь мир я ощущал не как внешний, не как манящий, а как прожитый, весь внутри меня, и вся задача оставалась описывать его. Я был полон.
Друг Радищева Кутузов писал ему в ссылку: "Горько мне, друг мой, сказать тебе, но... твоё положение имеет свои выгоды. Отделен от всех человеков, отчуждён от всех ослепляющих нас предметов - тем удачнее имеешь ты странствовать... в самом тебе; с хладнокровием можешь ты взирать на самого тебя и, следовательно, с меньшим пристрастием будешь судить о вещах, на которые ты прежде глядел сквозь покрывало честолюбия и мирских сует. Может быть многое представится тебе в совершенно новом виде".
Именно так. И дорожа этой очищенной точкой зрения, я вполне осознанно дорожил своею ссылкой.