Архивы Страшного суда
Шрифт:
Он почтительно кашлянул, приглушил голос.
— Ну и само собой — твое личное положение. Ты будешь пользоваться таким влиянием… Даже страшно за тебя. Не говоря уже о материальных делах. Квартира, машина, дача, сертификаты, обслуживание — полный набор. И конечно, Илью демобилизуют, он сможет жить с тобой. Поступит в любой институт в Москве, захочет — в Университет. Нам надо еще будет обдумать, как быть с Олей и с твоей матерью. Думаешь, они захотят вернуться? Или их придется уговаривать, убеждать?
— Ты даже не спрашиваешь, захочу ли вернуться я сама.
Эмиль посмотрел в окно, прошелся бегающим
— Думаешь, у тебя есть выбор?
Она молчала, задумчиво разглядывая неподвижные блестки ручья на стене.
— Я имею в виду не только положение Ильи. Ты должна понять. Если они поверили в то, что воскрешение возможно, их не остановить… Они будут добиваться своего с упорством ваших таборян. Только средств в их распоряжении в миллион раз больше. Если ты им нужна — они тебя достанут, получат.
Да, подумала она, конечно, он прав.
Центробежные силы были слишком сильны, и все, что оставалось, — послушно наклоняться им навстречу, чтобы удержаться на сиденье. Мысль о возвращении вызывала неудержимую тошноту. Но ведь будет там и что-то хорошее. Увидеть Илью — свободного и спасенного, старых друзей, может быть, Павлика. Для виду она станет потворствовать старческому страху перед смертью, поддерживать надежды дряхлеющих правителей, обещать, что не конец накатывает на них, не черная бездна, а только перерыв и что когда-то смогут они вернуться — к чему? к жизни? или к более важному и единственно понятному им делу — к безудержному загребанию власти? Сама же втихомолку попробует проверить несколько любимых идей. Наконец-то у нее найдутся средства и время.
Тосковать? Скучать?
О да, будет, еще как. По аляповатому американскому комфорту, по кукурузным полям в шахматной сетке дорог, по запаху выкошенной травы на газонах, по беспечным коттеджам без оград, по потокам
студентов на дорожках кампусов, по нелепой архитектуре, вырастающей из детского изумления перед простотой и удобством куба, по дыму жаровен на берегах озер и прудов, по рекламным дирижаблям в небе. Но разве когда-нибудь удалось ей хоть на минуту приобщиться к главному здесь — к нелепой вере в то, что человек, оставленный без надзора, сам по себе, все сумеет устроить и переделать к лучшему? что за добро заплатит добром, за знание — пониманием, за помощь — благодарностью? Был ли хоть один день в ее жизни, когда бы она могла по-настоящему расслабиться, внутренне оттаять, слиться с беспечной воскресной толпой? Нет, она всегда оставалась зажатой, душевно скованной, привязанной к невидимому и длинному, но необрываемому поводку. А теперь пришло время, поводок натянули, сделали коротким и жестким. Значит, нечего рыпаться. Пора возвращаться в конуру.
Она подняла глаза на Эмиля, кивнула несколько раз. Спросила «когда».
Он разжал пальцы, отпустил край стола. Улыбнулся. Пошел к дверям, впустил раскрасневшегося от непривычной периодики Мышеедова.
— Все в порядке, капитан. Как я вам и говорил. У Лейды Игнатьевны возражений нет.
— Ну, уж вы скажете. Возражений?! Главное: в обморок от радости не упала. Такой пост получить! С вас причитается, Лейда Игнатьевна, не забудьте потом старых друзей. Все же и мы ведь вам помогали, сколько сил и времени на вас потратили.
— Значит, так. Отъезд твой решено
— Как «сегодня»? Да у меня ничего нет с собой.
— Об этом не беспокойся. Я позабочусь — все найдешь в каюте. Корабль отходит через четыре часа, вполне успею. А вы тем временем с капитаном доедете до одного мотеля на Лонг-Айленде. Искупаетесь, отдохнете. А в час ночи, на резиновой лодочке — в океан. Там мы вас и подберем.
— Но как же Оля, мать?
— Я ведь сказал — привезем и их. Но с ними всегда успеется. Пока доплывем, пока ты квартиру при Институте подберешь и обставишь по вкусу — тоже время нужно. Не в коммуналке же новую жизнь начинать.
— А насчет лодки вы не тревожьтесь, — сказал Мышеедов. — Это только одно название — резиновая. Уж не знаю, из чего она сделана, но такой сплав! Нож не прорежет, пуля не пробьет. Последнее слово науки. И про погоду я специально узнавал: обещают полный штиль.
— Ночью, под звездами, в океане… Романтика.
— Нет, — сказала Лейда. — Матери я все же должна позвонить. Скажу, что уезжаю в долгую командировку, чтобы она не волновалась.
Те двое переглянулись. Мышеедов, полуотвернувшись, состроил испуганную мину: «нельзя, не положено, не велено».
— Если я не позвоню, она может поднять шум. Начнет сама звонить в Архив, выяснять, куда я пропала. Мы же не хотим, чтобы Архив взялся меня разыскивать уже сегодня.
— Ну хорошо, — сказал Эмиль. — Но звони прямо отсюда, при нас. Ты действительно так спокойна? Или это только внешне? Не догадается она по голосу?
— Ты же знаешь маму. Она слышит только себя. Не беспокойся, ничего не заметит.
У бабки Натальи для телефонных разговоров было три интонации, которыми она пользовалась в зависимости от настроения: страдальческая (что еще? что вам от меня нужно в этот раз?), умиленная (Боже, кто-то и меня вспомнил, позвонил!) и обличительная (вот, стало быть, до чего довелось дожить). Но в этот раз было что-то не совсем обычное. Так что Лейда и не сразу вспомнила, к каким случаям включалось это игривое ликование. (Ах да: детство, мать возвращается из похода по магазинам, а она уже знает, что они бедны и ничего ждать нельзя, но мать что-то прячет за спиной, пританцовывает, поет, заставляет и ее танцевать в ожидании сюрприза, так что мелькает безумная надежда — кукла! — а потом горькое, до слез разочарование: очередная пара варежек, теплые штанишки, школьная тетрадка в линейку).
— Лейда! как хорошо, что ты позвонила! Я уж не знала, где тебя искать… Дома телефон молчит, в Архиве говорят — уехала. Я просто не знала, что и думать.
— Ничего страшного, со мной все в порядке…
— Нет, ты представить себе не можешь, какая у меня для тебя новость!
«Повысили пенсию? Кошка принесла котят?»
— Я хочу, чтобы ты села покрепче на стул…
— Мама, прости, я очень спешу…
— …И даю тебе три попытки на угадывание…
— Я хотела только предупредить, что уезжаю в командировку…