Шрифт:
Мечта
В справочниках и словарях все чаще встречается фаюмский портрет. Это заупокойные живописные портреты в Древнем Египте, писались они на доске, вставлявшейся затем в бинты мумии на месте лица; замена традиционной заупокойной маски Ф. п. произошла в греко-египетской среде под римским влиянием. Из тех же источников почерпаю о двух стилистических направлениях, наметившихся в этом виде искусства: первое наследовало античности, второе — духу Египта, предпочитавшему графичность, фронтальность, плоскостность, резкие контуры. Второе направление в конечном счете победило. Ф. п. для меня самый дорогой тип творчества. Мечтаю, чтобы дыхание фаюмского света приблизилось хотя бы к некоторым изображениям, срисованным для этих листов с мертвых или покамест живых.
Одно из немногих
Коснуться декабрьских сумерек, не упустив близ лавки с коврами господина в шелковом пиджаке. Вежливо, как заведено средь богатых сефардов, наставляет он брата, подельника, друга, мне приятны их перстни, золотые цепочки, штиблеты из крокодиловой кожи, достоинство плавных движений и слов. Вспомнить ашкеназские, долговременной выдержки семейные пары, что наслаждаются застольем из рыбы в харчевне по улице Фришман, где обслуге, нанятой ублажать завсегдатаев, вменен облик домашних ласковых девочек в блузках и фартучках, с нежными выпуклостями, к удовольствию многих смотрящих. Зайти в одну из контор путешествий, кружащие
Яффа, жилище и фотография
Пространство вокруг буржуазно, сам же я неустроен, о чем сообщаю, стремясь к точности. Арендуемая квартира мне перепала случайно; поднимаясь в редакцию, ненароком набрел на пустующие симпатичные комнатки, двумя третями заработка расплачиваюсь за потребность жить в центре гражданской столицы, рукой подать до соленой и магниевой средиземной воды. Хозяева на той же лестничной клетке, два прижимистых ящера из подмандатных времен Палестины. Ему отказали варикозные ноги, целые дни напролет перед телеэкраном в кресле для инвалидов, она еще ходячая, еврейский бог дал им сына-дебила, лупоглазого толстяка, обучившегося чем ни попадя колошматить по твердым и звонким поверхностям, в остатние ж сутки истошно кричать, — сначала я вздрагивал, после привык, впрочем, взрослого сына часто сплавляют в лечебницу. Собственной мебели нет у меня, из вещей и явлений, помимо одежды и книг, принадлежат мне компьютер, крохотный телевизор, подтекающий электрический чайник. Малочисленность утвари не тяготит, разве что иногда бывает отрадно украсить жилище, и над столом, близ двери, у изголовья лежанки, еще где-нибудь приклеиваю фотографию — значительную фигуру или пейзаж, чтобы смотреть на них, как смотрю сейчас на дилетантское фотографическое отражение Яффы, меж тем до всамделишной вдоль берега минут сорок, не больше, зимним опаловым полднем, весенним ли предвечерьем входя в розово-кипенный форт над маслянистой волной.
В инкрустированном полумесяце, в светозарном ятагане Яффы, какой предстает с дистанции двух колониальных миль ее горящая скальными камнями изогнутость, попадается довольно всякого люду: чинят сети рыбари, мажут холсты художники-кустари, поедают сувляки любители малоазийско-балканской кухни Леванта, я же, влекомый к женщинам, туда прихожу ради свежих лиризмов арабского мира, и мужской это мир, ибо на Востоке только мужчинам даровано источать душистую лирику. У арабов тоже есть женщины, постоянно оплодотворяемые, тяже-поступные, в балахонах до пят и белых наголовных платках могучие самки деторождений, но мужчины обошлись бы без них, самочинно, огнем чресел своих и вынашивающим терпеньем характера справившись с прокреацией. Сметливые торговцы, сосущие извилистую кишку кальяна, верткие аладдины, воздыхатели гашиша, томная лютость в их взглядах, шербетом облили змею. Взаимно и обходительно им в своей родовой тесноте, лишь традиция, коей они сыновья, узловатыми пальцами отворяет комнату дев, веля брать их в дом служанками хуммуса, риса, маслин, поглотительницами семени господина. Философ долгими вечерами охотился на мальчишек в Париже, никто, кроме нищих магрибских парней, даже за деньги не соглашался потискать его опущенный жгут пухловатого мужеложца, — прочитавши о том, я охладел к развиваемой им философии. Не исключаю, однако, что блужданья на холоде и отказ других наций удовлетворить его дряблую похоть приплетены из дневникового драматизма, целью имея разжалобить, а искал он арабов специально, например, увлеченный их запахом. Хорошо ведь известно, хоть я не особо принюхивался, как бы несколько брезгуя (я очень брезглив, о чем будет рассказано позже, когда настанет час), что пахнут они натурально, своей неподдельностью — редкость по нынешним, изгоняющим смрад временам. Им нравится опрыскиваться духами, умащаться туалетною жидкостью, прямые отпрыски древних, во дворце и серали клубившихся благовоний, они обожают шествовать в облаке парфюмерии, но душный орнамент искусственности им нужен для усугубленья естественных ароматов, испускаемых пахом, подмышками, грудью; так бумажные цветы на резном китайском столике в спальне подчеркивают прелесть живого букета. Арабы гордо пахнут собою, евреи запах уже потеряли, в отличие от оливковых соседей, они стесняются своих прежде сильных желез и мечтают уподобиться прочим, в стерильности погрязшим народам.
Но в резервациях черного мракобесия еще остаются евреи евреями. Подванивающие семейные соты Бней-Брака, заповедники Меа Шеарим, где в нескольких гулких колодцах схоронилась крайняя, с арамейским прозванием, секта — скворечни ярости к государству, затеянному до воцаренья мессии, сладенькое волглое бешенство, я бродил там в канун Судного дня, когда вращали петухов над головами, и тени закона тонули на вечернем ветру в покрывшейся рябью околоплодной воде. Непроходящая беременность женщин, высокомерная истерика мужей, изредка сменяемая гниловатою ласковостью. Судный день отличается от Пурима. Пурим означает избавление от древней истребляющей пагубы, грозившей уничтожить все племя, избавление, неоправданно перенесенное на неиссякаемость национальной истории и якобы воспрявшую национальную душу. В этом скоморошестве с его маскарадными мордами лисиц и овец, размалеванными детскими лицами, хлопушками, лентами и легко смываемой жидкостью для окропления праздных прохожих наглядно притворство, жалкий календарный реванш, желание, переиначив события, развеселиться после проигранной драки. С наступленьем же Судного дня нисходит мощная весомость скорби, парализующая ухватки обыденности, и тело, спеленутое сознаньем в лапту, иные разговаривают с мальчиками, точно с ровесниками. Они не наказывали за невыученные уроки, избегали муштры, пользовались любым предлогом, любым незначительным, пропущенным церковью праздником, чтобы добавить к дежурному обеденному рациону пирожки и вино, необременительно развивали ум прекрасной латынью, всячески баловали питомцев, сознавая ответственность за их ломкое детство, и заботливо помнили о них годы спустя. Отцы-воспитатели покровительствовали карьере своих подопечных, давали здравые советы (кто лучше их успел в терпеливо-проницательном изучении нравов), ободряли письменными посланиями: ты не один, с тобою тепло нашей неоскудевшей привязанности, уже заступники взялись за разрешение твоих невзгод. В Италии, под благосклонным, несжигающим солнцем, я бы счастливо поработал на церков-но-педагогической ниве, в какой-нибудь подкомиссии комитета, будучи тамошним уроженцем, конечно, чтобы никого не наказывать за невыученные уроки и наконец освоить латынь. Йозеф Рот очень мне близок, но я не рискнул, вернувшись из Яффы, повесить над кроватью его фотографию.
Братья Соледад
Кофе, табак, вообще удовольствия — это для здорового, хотя бы в данный момент, организма. Болезненный, астенический человек у жизни испрашивает фруктового, без кофеиновых возбудителей, чая, которыйдолгое
Уличная мелкая урла, юркий, на подхвате, крысенок, обещавший, если б уцелел, вырасти в иглозубого легионера трущоб, он, оказавшись сидельцем, приохотился к чтению, размышлениям, эпистолярному сочинительству, а ослепительно выведав в своей доле цветного бытовика политкаторжанский удел, сменил облик, строение чувств, наклоненье поступков. Вереница писем рисует созревание личности в гудящей раковине слога — настойчивая плавность элегика, коего даже и гнев, когда изредка он дает ему волю, отлагается восклицаниями печали, увесившей грубые стены узилища лиловыми гобеленами, вдоль которых сухими язвящими блестками скользят похожие на античные заколки стрекозы. С течением лет ему, знавшему только униженность отвергнутых движений, стали доступны снисходительные сарказмы, диалектическая лирика превосходства, чуть задыхающееся спокойствие аристократа-лишенца, возвысившегося до нематерьяльных богатств. Бледно-фиалковый стиль его прозы имеет родство с пурпурным слогом мечтательного французского блатаря, не забывающего об ужасной беде, когда его, рожденного в августейшей семье, дождливою ночью положили в корзинке за воротами отчего замка, — но этой несправедливостью научили в точной пропорции смешивать гной с литургийным распевом, добиваясь риторики монарха в изгнании. Наследственная память об оскорблениях, перелившись в психологос негритянского первенства, вела Джексона в Африку, сокровищницу пользы и благодати, его узкие ладони немного одутловатого клирика ласкали жирную нефть Египта, Туниса, Алжира, Нигерии, ступни опирались на медь, алмазы, золото Замбии, бездействующий пенис глубоко вспахивал плодородную землю к югу от пустыни Сахара. Пять древнейших в мире городов, извещал он, находятся в Африке, там же и: з нечленораздельности выработался первый на свете язык названием манде, на нем говорили первые люди, породившие бесчисленные поколения. Их кожа передает все оттенки смуглого, от желтизны слоновых бивней до иссиних теней, и когда бы ему предложили на выбор место для вольного поселения, он избрал бы Танзанию.
Он рвался на волю, но в жажде освобождения таилась ошибка, странная для существа такой чуткости: глухота к веленьям судьбы, твердившей о необходимости оставаться в тюрьме, ибо лишь стойкое иночество, моления затворника и ежедневные монастырские уроки письма могли привести его душу и слог к той мерцающей, помрачительной святости, частицы которой, я это отчетливо чувствую, накапливались в одном из соседних с его камерою миров и в которой он, не подозревая об этом умом, провидчески угадывал оружие безмерно более мощное, чем винтовки Черных Пантер. Ведь святой не принадлежит общине людей, он входит к ним, дабы опрокинуть их жизнь, однако сам уже не является человеком. Стиль Джорджа Джексона с колдовски нараставшим в нем жутким спокойствием И рассудительным исступлением указывал на возможность обрести состояние кобальта и лазури. Достигнув его, он уничтожил бы все, что так ненавидел, не покидая тюрьмы, хотя она рухнула б от одного взгляда святого. В том, что этого не произошло и он не был возведен в ранг мистического вожатого, тайного имама своей расы, кроется какое-то непостижимое назидание, дожидающееся толкователя.
Лу Синь
Апрельским полднем, вернувшись с базара, думаю о Лу Сине. Чем ниже рост маленького человека (трудно по-другому назвать представителя международного братства отверженных), тем выше волна его разочарований и бед. Этот закон столь всеохватно-велик, что одинаково действует на Западе и в Китае, но Поднебесная наделяет его особенно жгучею непреложностью, дабы уж не осталось сомнений: именно здесь, в ореале рекордного скопления масс, всякий, кого угораздило спознаться с уделом рикши, водоноса или крохотной чиновной букашки, с этой жалкой планидой умрет, и никто не услышит слабеющих отзвуков гонга — ни бабочка, ни философ. Демократический идеал каллиграфа сострадающих соучастии Лу Синя сохранился в неприкосновенности, сколько б ни минуло лет: чашка риса — голодным, кровля — бездомным, лекарство — больным. После чего все еще раз собрать (но где взять, если вместо похлебки сухое дно чана) и снова по совести раздать, разделить, потому что голодный бездомен и болен, а больной сызмальства голоден и не имеет крыши над глупой своей головой. Автор, конечно же, сознавал, что горести неискоренимы, но есть ведь предел нерассуж-дающему терпению долга, и, так рассудив, себе отвечал: предела терпению нет, этой границы не бывает в Китае. Нет границы и терпению демократического писателя, которого для того и позвали, чтобы он, покуда не окаменеет и со стуком не упадет вниз лицом, встречал внимательным взором быстро твердеющие лица прохожих, иногда омываемые слезою и мыслью. Апрельским полднем, отдыхая от ближневосточной толпы на базаре, думаю о Лу Сине. Лу Синь небес.
Нашествие
Их не было, когда я приехал. Потом они появились, хронологически возглавленные эфиопами. Две враждебные, хором ли, в очередь управлявшие страной коалиции, готовые вспороть друг другу брюхо ржаными когтями, единогласно и спешно признали часть эфиопов иудейским коленом и двумя огромными порциями завезли в Палестину морщинистую проголодьнедородов, оскомину вычитаний. В долгополых рубахах, с тяжелыми посохами мужское землисто старичье, козлоногая молодость, почти без зажившихся женщин, расчетливо брошенных, какой от них прок, на безымянных станциях пустынь, заселяли окраины (все здесь окраина, кроме двух городов), обучались уголовному праву, электричеству, унитазам, кривым буквам амхарского алфавита, неписаным прописям обихода. За несколько лет худо-беднопритерлись, верней, примелькались, ненужные вымерли, в лавчонках, открытых самыми оборотистыми, налитые голопузые девки за день укладывали сотнирастаманских косиц, гремела в ушах их крикливая, механическая, ничуть не развратная музыка (разврат детям низшей культуры, конечно, не свойствен), и тогда Тель-Авив познал еще одну ночь, ночь иностранных рабочих.
Книги из серии:
Без серии
Чародейка. Власть в наследство.
Фантастика:
фэнтези
рейтинг книги

Адептус Астартес: Омнибус. Том I
Warhammer 40000
Фантастика:
боевая фантастика
рейтинг книги
