Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

Я небрежно парировал квазидоводы оппонентов, тыча в жалкое современное положение расы. Бог с вами, небрежно бросал я компании, тянувшейся к моему горлу коричневыми и желтыми пальцами. Бог с вами, воздержимся от историко-антропологических аргументов, стирающих в пыль пирамидки гипотез, что безграмотно льстят самолюбию, — пусть потешится за клейменые плечи, за невольничьи кольца в носу. Давайте, однако, рассудим, чем объяснить тысячелетнее прозябанье наследников, вдруг сорвавшихся толпами за истаявшей колесницею ложного предка, который, будь он доподлинным пращуром, рухнул бы под копыта своих боевых лошадей в отчаянии от бездарно профуканной планиды потомков. Истории знакомы две-три обвальные деградации, но тогда, извините, зачахшая поросль отлучается от легендарного прошлого, теряет с ним всякую связь и процент с капитала, и симпатичным айсорам воспрещено даже ремни завязать на сандалиях бородатых ассирийских владык, не говоря уж — начистить ту обувь до светлого блеска. Тутмос, Рамзес, Нефертити, стонали тель-авивские негры, а я над ними смеялся. Теперь уже им впору надо мной потешаться. Теперь, если будут они голосить о Египте, остерегусь возражать, уберу с кона фишки. Близнечное сходство, нет доказательства убедительней, в автобусе дохнули на меня Фивы, Луксор. В ее жизни была деревня под Ибаданом, непредставимая настолько, что я отказываюсь от самого приблизительного описания этого места, после город, нигерийский вышеназванный Ибадан, тоже незримый (это Невидимый Град, ведь стоит подумать об Ибадане, и взгляд затоплен

невидимостью), позже она вручила себя торговцу, подрядчику, натуральному перевозчику натуральнейшей человечины, который в бездонном контейнере, пуленепроницаемом ковчеге, куда влезли тысячи таких, как она, единственная, ни на кого не похожая, доставил груз в святилище кашрута; тут началась ее третья жизнь, глухотемнотами равная двум предыдущим. Никогда не посетит Британский музеум, а под купольным сводом его — греческий храм с хмельными нимфами реки в растрескавшихся плащаницах, чьи складки прячут тайну девичьего демонства танцорок, не погладит тучные яйца саргонских быков подле долгих долгих долгих лепных досок львиной охоты царей, мускулистые звери убиты стрелами в морду, хребет, растерзаны копьями, нащупавшими, войдя через глотку, пружину и ключ рычащего тела, левей, правей — китайское фаянсовое войско, погонщики и солдаты щекотали бы ей островерхими шапками пуп, начальник постарался бы сунуться во влагалище, она не обхватит индейский тотемный столп, не встретит на лестнице в южном отсеке неколебимого Будду, ацтекский обсидиановый нож останется, где лежал, даже Египет, Египет, хотел я сказать, но осекся — зачем ей смотреть на него, если она-то и есть божественный сестринский брат?

Выхожу из автобуса. До службы три четверти часа, проведу их в тени. Льется печаль растений. Светящаяся с хохолком-плюмажем лазурная птица спичечными ножками гуляет по траве. Быстро-быстро. Египетская церемония: бальзамировщики раскладывали тело на скамье, крючками через ноздри извлекали мозг, из надреза на левом боку — внутренности, позлащали ногти и зубы, умащивали дубленную песчаным ветром шкуру и клали в пах белые цветки лотоса, символ очищения от плотских грехов. Написать о птицах. Белый крест на алых петуниях зовет щитоносцев взять штурмом Ерусалим. Не крест, пятилучевая звезда, один плавник упустил. Умер американский старик, составитель птичьего атласа Восточно-Западных побережий. Карандашный акварелист, бремписатель. Уже младенчество было опалено яркой грезой, тем больше терзавшей маленький ум, чем сильнее хотел он узнать прозвания призраков, коим тянулся внимать наяву. Он постиг суть на четвертом году, убедившись, что голоса, тревожившие его в сновидениях, принадлежали пернатым. Тончайше настроенный слух и раньше отличал соечку от малиновки, но наитие вдруг нашептало ему имена всех птиц побережий, полный атлас, весь каталог и собор наваждений, оставалось лишь зарисовать их колонковой кисточкой, детскими красками, на пятом году выпрошенными у матери. Отец не потворствовал мании, сын должен был сменить его за прилавком. Родительская душа ликует, если дети ступают на путь, определенный семейным обычаем, ведь и отец, указавший отпрыску поприще, равен своему месту в цепи поколений, служивших бакалейному или москательному промыслу.

Однажды, звякнув дверным колокольчиком, на пороге семейной торговли, в тот день для воспитания долга доверенной отроку, возник худощавый средних лет господин, чей мягкий загар, так не сходственный с фермерской грубою краснотой, выдавал в нем меланхоличного странника, а дорожный костюм — пленительно-анахроничную близость к временам полулегальных союзов и обществ, когда в городок забредали дерзко одетые люди, смущавшие обывателей своей красотой и речами о гражданском неповиновении. Незнакомец чуть придержал дверь, отчего в лавку вошла хрустальная остропрелая осень, спросил четверть фунта миндаля и словно ненароком добавил, глядя на мальчика: «Как хороши нынче птицы!» — «Да», — сказал отрок, задрожав и потупившись. Они выждали несколько звонких мгновений и позволили осени завладеть опрятной свежепромытою комнаткой, где еще дед отпускал сдобу, сласти, орехи, фруктовую воду. Багряные листья легли на дощатый пол, озарили конторку, прилавок и предка на фамильном холсте. В левом, дальнем углу потолка напевно свилось гнездо. Мальчик взвесил миндаль на зеркальных, аптекарски чутких, от деда же унаследованных чашах коммерческой справедливости, аккуратной лопаточкой сгреб орешки в мешочек из плотной бумаги с узорами и протянул незнакомцу. Тот положил на прилавок сияющий доллар. Продавец монету вернул. «Никогда больше», — сказал он голосом очень тихим, но таким, отметил про себя странник, что его можно было бы услышать издалека. «Никогда больше?» — вопросительно вторил продавцу чужеземец. — «Да, да, да», — был ему троекратный ответ. — «Я и не ждал ничего другого», — улыбаясь, сказал собеседник, и в серых глазах его отразилось веселье. Он расстегнул камлотовую куртку, достав из внутреннего кармана три небольших предмета. Первой была записная книжица в сафьяновом переплете, новенькая и старинная, также удобная для набросков; далее следовал отточенный карандаш, один вид которого вызывал в рисовальщике возбуждение сродни любовному; третьим был извлечен предмет непрактичный, имевший, однако, характер талисмана, так что его надлежало всюду носить с собой, этот бронзовый нож для разрезания бумаги, чьей рукоятью служила обнаженная девушка — ей на грудь ниспадали, закрывая соски, влажные после морского купания волосы. Сочетание всех трех вещей давало правильное направление счастью. Даритель исчез, как соткался, — внезапно.

Недолго спустя мальчик оповестил старших о намерении не возвращаться в лавку, и холодная твердость тона заставила отца смириться с потерею сына. Отныне вечный юноша рисовал и описывал, год за годом, альбом за альбомом, не расставаясь с сафьяновой книжицей, карандашом и ножом. Вот и умер в достатке. И я смотрю на вольных его птах, усугубляя их щепетильный парламент: елочные гирлянды, грецкие ядра в золотой фольге, калейдоскоп, барабан, плюшевые медведи с вареньем на мордах, тельце розовой пупырчатой ящерки amicus plato стремглав наискось уносится по стене, а панически отвалившийся хвостик извивается-бьется-подпрыгивает на плиточном полу коридора, знойным вечером, когда землю и небо заволокло суховеем, обезвоженная сова, невесть откуда в городе, села на подоконник, ища вспоможения, я нацедил ей в крохотную плошку, напилась и раздумала улетать, скорей совенок, чем сформировавшаяся особь, глазурованные сырки полагались к ряженке, бабкин яблочный пирог на блюде, золотой обрез «Библиотеки приключений», китайский фонарик, приятно было, глядя на картинку женщины в колготках, туда-сюда дергать пипку, сейчас не тот интерес, не хватает терпения, просто не хватает терпения.

Аба Ахимеир писал в иерусалимской тюрьме, что вчера над тюрьмой пронеслась стая птиц, арестанты, выведенные во двор на прогулку, задрали головы, и шум, производимый стаей, смешался с восхищенными возгласами заключенных. Аба Ахимеир также писал, что брюшко у птиц было зеленым и что заключенные завидовали их свободному полету, но оставил нерешенным вопрос о том, можно ли считать этот полет в самом деле свободным, то есть летят ли птицы в результате свободно заявленного желания каждой из них или еще по какой-то причине. На службу опоздал. Мимо опять прошли два китайца и один с островов.

Неотчужденное чтение

Явись Роберто на свет в многолюдной семье итальянского юга, то, даже если бы ему удалось пронести через неореализм послевоенного детства врожденную страсть к печатным страницам, он, отрок с горячим, как растения в тропиках, взглядом и штопкой на одолженных у брата штанах, удовлетворялся бы лубочными книжками или отчетами о футболе и автогонках. Судьба избавила его от случайностей

происхождения. Ее милостью кричащее тельце оказалось в колыбели с видом на раскидистую, о двенадцати стеллажах, библиотеку, помещавшуюся подле родительских кабинетов, где отец, кадровый римлянин, унаследовавший осанку и ренту от профессора-деда с гарибальдийского дагерротипа, ронял табачную крошку на рукопись, полную юридических тонкостей, а мать, в девичестве флорентийка, чаяла завершения диссертации, толкующей значения пророчеств, которыми ее безвозмездно снабжала поздняя латинская проза. Лев Толстой, обладавший звериной восприимчивостью к началам жизненных циклов, рождение своей памяти относил к теплой воде с отрубями в корытце — сладко и сонно примолкшего, еще бессловесного графа омывали и трогали женские руки. Алтарный, курящийся, в скрещении дымных лучей, просочившихся сквозь гардины, образ семейной библиотеки сложил зрение Роберто Калассо, и дитя твердо знало, в каком направлении — едва ползучий эдиповский возраст сменится взрослым — его повлечет инстинкт самостоятельных прямоходящих движений. Он навсегда усвоил этот путь и потом говорил, что все пройденные им в дальнейшем маршруты уложились в ту самую сотню-другую запинающихся мелких шажков. Со временем их, понятно, становилось все меньше. Нужно было выйти из детской, миновать темноватую столовую, по воскресеньям искрящуюся хрусталем в дополнение к матовому свечению фарфоровых тарелок и супницы, провести ладонью по тонкому, как от рассыпавшейся бабочки-ночницы, слою пыли на этажерке, уставленной дальневосточными костяными фигурками, встретить фотографический взор затянутого в мундир прадеда, поощрительное внимание отца, ласку матери, расточавшуюся неизменяемо ровными порциями, словно дома тишайше пульсировало теплое звездное тело, а далее за угол и, уже никуда не сворачивая, к дюжине стеллажей, до самого потолка. К одиннадцати годам он совершенно освоился с расположением полок, благо тематическая геометрия книгохранилища могла бы дисциплинировать и не столь строго организованный ум.

Слева от двери его приветствовал звонкогласием, гордостью и похабщиной легион староримских писателей, имперских и республиканских, в прозе, стихах и комедийном сценическом жанре. Сметливому итальянцу овладеть латынью легче, чем русскому древнерусским или церковно-славянским, и Роберто не зафиксировал миг, когда в него перекочевали словарный запас и миростроительныи синтаксис пращуров — вместе с прорвой сочиненных ими творений. В ту пору он еще не читал Гюисманса, иначе проникся бы радостью оттого, что в своей одержимости след в след повторяет упражнения дез Эссента, затеявшего из придирчивой дегустации классических и средневековых латинских поэтов подвиг возвышенных изнурений. Быстро покончив с метрической речью стихослагателей (наибольший его интерес вызвали не развратные ямбы иззавидовавшихся ненавистников цезарианских пороков и не смакование, что было бы естественно для подростка, городских паховых авантюр, в которых застряли грязноватые стилосы ценителей обоих полов, но мифопатетика «Энеиды», повести о странствиях к новой судьбе), он набрел на историков — любимцем его стал Аммиан Марцеллин, «грек и солдат» из Антиохии, выбравший римское слово, римский воинский долг. Мальчик близко принял его служение гиблому делу и стоически одинокому императору, тому Юлиану, которого враги подло назвали Отступником и чье мужество восславил Марцеллин. Роберто сроднился с криволинейным и магнетическим слогом этого человека, презирающего безнадежность, ибо он, заживо погребенный в воронке отчаяния, настолько слился со своей болью, что уже был в одном лице целителем и недугом. Стиль его, острый и ломаный, как скобки, таящие неразборчивые фрагменты старинного текста или ошметки скверного почерка позднейших писателей, пресуществился в действие, походил на конвульсивно сжатый кулак, грозящий неприятелю. Мрачный магизм, армейская выправка, холодная стенография низости плебса и предательства аристократии, скорбь очевидца, вдавливающего в воск строки о падении мира, — Роберто хотел, когда вырастет, писать в той же манере лекарства и яда, а пока выучил греческий.

Он изумлялся, на чем основана уравновешенная репутация эллинской древности, если ее предания и козлиная, с виноградными листьями, драма скандально кричали обратное. Перед ним дыбилась земля рока, похоти и живодерской мести. Из глаз смердящих эриний, под занавес искусственно превратившихся в покровительствующих городу благоуханных эвменид, текли кровь и гной, эти твари ели мясо загоняемых ими созданий. Сын убил отца, мешавшего ему совокупиться с матерью, другой отпрыск известной фамилии зарезал мать, поквитавшись за рассеченный секирой череп родителя, и уж форменной чепухою был поединок двух братьев, не пощадивших друг друга, чтобы их сумасшедшая сестра, нарушив запрет, схоронила преступное тело. Даже африканские легенды, которых знатоком и рассказчиком был не чуждый сравнительной мифологии дядя Роберто (он и подарил племяннику их откомментированное немецкими миссионерами собрание), смотрелись на этом фоне милыми сплетнями о заблудившемся леопарде, жадном лесном кабане и дальновидных, во избежание засухи, жертвоприношениях односельчан. Об индийском, подавляющем своей грандиозностью комплексе верований и говорить не приходится, там цвели вертограды философского духа. Злые демоны Кауравы, конечно, вовсю портили жизнь двоюродным светлым Пандавам и обманом изгоняли их из владений, а после того как обе ветви царского рода сошлись наконец в открытом бою, от колоссальных армий остались лоскутья, но жестокость сполна искупается тем мгновением перед битвой, когда принявшие боевой порядок войска замолкают, смотрят в лицо друг другу, и «в этот момент ужасной тишины и самого неустойчивого из равновесий начинается Бхагават-гита».

Примерно тогда же, в тринадцать лет, он прочитал по-французски всего Пруста, от размоченного в чае печенья, вызвавшего мемориальный обвал, до меланхоличных, под астму, шелест дождя и звяканье трамваев суждений о кладбище, книге и женщине, приговоренной к возврату, невзирая на смерть или смену обличий. Отсюда, похоже, вышел «Солярис», хоть и французское вечное возвращение предварено пьесой бельгийского рапсода колокольных звонов, лебедей и монастырских прудов — пьесой, где не исторгаемый из зеркал призрак умершей столь деятелен и хлопотлив, что эта дама вроде как и жива. Полтора десятка немецких фолиантов Гете были проглочены до истечения летних каникул. К стихам он, объевшийся их изобилием, к тому времени чуть охладел, но проза короля поэтов, особенно роман испытания, в котором герой театральных и эротических казусов блаженно исчезает в мистике поиска, его потрясла. Он поймал себя на мысли, что именно так следовало бы изобразить европейские (в противовес тибетскому Бардо) душевные странствия и что Гете, обычно рисуемый олимпийцем и соглашателем, изведал такую глубину переживаний, какая не снилась возбужденным хулителям.

Домашний этап на этом закончился; рассеявшееся облако обнажило университетский период с его немного апатичной (Роберто почти нечему было учиться) специализацией в английской словесности и щепетильным, на две трети изрытым примечаниями опусом об алхимической иероглифике XVII века. Дабы избегнуть денежной зависимости от семьи, он поступил в миланское издательство и, совмещая службу консультанта с кропанием статей for the happy few, спустя дет десять подивился тупику, куда завел себя годами изучений. При дворе Лоренцо Великолепного он, озаренный фейерверками распутства, стал бы толкователем античных свитков, коллекционером мрамора, алебастра, монет, и празднества в садах воскресшей Академии нашли бы отзвук в щебетании блудниц, гортанных возгласах павлинов и африканском рыке львов из княжеского зверинца, наимоднейшей забавы. В Италии средины 70-х потомок римлян и флорентийцев счел эти утехи непотребными. Не то чтобы Калассо тосковал без общественных сфер — хватало без него парламентариев, журналистов, всякого рода посредников меж слоями, и не сказать, чтоб он узрел в своей с младенчества занявшейся приверженности к знанию постыдный герметизм. Мы думаем, что дело было так.

Поделиться:
Популярные книги

Север и Юг. Великая сага. Компиляция. Книги 1-3

Джейкс Джон
Приключения:
исторические приключения
5.00
рейтинг книги
Север и Юг. Великая сага. Компиляция. Книги 1-3

Корпорация «Исполнение желаний»

Мелан Вероника
2. Город
Приключения:
прочие приключения
8.42
рейтинг книги
Корпорация «Исполнение желаний»

Вечный. Книга II

Рокотов Алексей
2. Вечный
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга II

Фиктивный брак

Завгородняя Анна Александровна
Фантастика:
фэнтези
6.71
рейтинг книги
Фиктивный брак

Николай I Освободитель. Книга 2

Савинков Андрей Николаевич
2. Николай I
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Николай I Освободитель. Книга 2

Даррелл. Тетралогия

Мельцов Илья Николаевич
Даррелл
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
5.00
рейтинг книги
Даррелл. Тетралогия

Измена. Верни мне мою жизнь

Томченко Анна
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Измена. Верни мне мою жизнь

Архонт

Прокофьев Роман Юрьевич
5. Стеллар
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
7.80
рейтинг книги
Архонт

Хозяин Теней 3

Петров Максим Николаевич
3. Безбожник
Фантастика:
попаданцы
аниме
фэнтези
фантастика: прочее
5.00
рейтинг книги
Хозяин Теней 3

Совершенный: Призрак

Vector
2. Совершенный
Фантастика:
боевая фантастика
рпг
5.00
рейтинг книги
Совершенный: Призрак

Диверсант. Дилогия

Корчевский Юрий Григорьевич
Фантастика:
альтернативная история
8.17
рейтинг книги
Диверсант. Дилогия

Блокада. Знаменитый роман-эпопея в одном томе

Чаковский Александр Борисович
Проза:
военная проза
7.00
рейтинг книги
Блокада. Знаменитый роман-эпопея в одном томе

Все ведьмы – стервы, или Ректору больше (не) наливать

Цвик Катерина Александровна
1. Все ведьмы - стервы
Фантастика:
юмористическая фантастика
5.00
рейтинг книги
Все ведьмы – стервы, или Ректору больше (не) наливать

Идеальный мир для Лекаря

Сапфир Олег
1. Лекарь
Фантастика:
фэнтези
юмористическое фэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Идеальный мир для Лекаря