Авантюрный роман
Шрифт:
Чиновник перебирал нетолстую пачку.
Она уже знала это синее письмо, которое никто не требует, повестку, газету, бандероль…
— Ничего.
Как-то, подходя к почте, увидела фрау Фрош. Она как раз выходила оттуда. Шла с пустыми руками, растерянная, и Наташу не заметила, хотя встретились они нос к носу. Наташа была поражена выражением ее лица. Это было такое тупое бессмысленное отчаяние, которое, переводя на звук, можно было бы сравнить с ослиным криком. Выражение лица фрау Фрош было отчаянное,
Она быстро, неровной походкой пошла по направлению к отелю.
— Ждем писем от Гастона! — злобно засмеялась Наташа.
Ей стало противно, что вот она так же, как эта жаба, идет на почту и так же, как она, письма не получит. Может быть, и у нее самой такое же выражение лица?
Она посмотрела вслед фрау Фрош. Первый раз видела она ее на улице. Ввинченная в плечи голова, коротенькие ножки, тугое, словно из пробки, несгибающееся туловище, обтянутое бурой вязаной кофточкой… Бежит на службу…
— Жалкая!
Но Наташе не хотелось позволять себе пожалеть кассиршу. В этой жалости чувствовалась какая-то для нее самой опасность…
Проходя мимо бюро, она нарочно смотрела в сторону. Но фрау Фрош сама окликнула ее.
— Вам уже два раза подавали счет, — сказала она. — Будьте любезны уплатить, наш отель кредита не делает.
И она, торжественно подняв коротенькую ручку, указала на соответствующий плакат на стене.
Наташа удивленно подняла брови.
— Позвольте, — сказала она холодно. — Но ведь мосье Люкэ, уезжая в Копенгаген, заплатил за две недели вперед, а прошло только шесть дней со времени его отъезда.
Наташа теперь близко видела лицо кассирши. Как оно изменилось! Толстые щеки как-то гнусно отмякли и обвисли, как коровье вымя. Портрет племянника переехал к левому уху. Значит — ворот стал широк, и она перетягивала его. И Наташа с омерзением поняла, что Фрош похудела…
— Уплатил за две недели? — злобно переспросила кассирша. — У вас в таком случае должны быть наши расписки. Будьте любезны показать.
Теперь рот ее растянулся и выпустил ряд золотых и зеленых зубов разной величины.
— У меня нет расписок… Он, очевидно, забыл их передать мне!.. Или просто верил в вашу порядочность. Он на днях вернется из Копенгагена, и все выяснится.
— Х-ха! — сказала Фрош. Не засмеялась, а именно только сказала.
— Х-ха! Почему он вернется из Копенгагена?
Наташа смотрела с недоумением.
— Почему он вернется из Копенгагена? — повторила Фрош. — Когда он вовсе не туда поехал. Наш слуга был на вокзале и слышал, как он покупал билет Гамбург — Париж. И видел, как он сел в гамбургский поезд. Ловко он вас надул.
Она помолчала, с любопытством рассматривая Наташино лицо.
— А какое вам дело до того, где он находится? — спросила Наташа.
— А какое мне дело? — задохнулась
— Ах, вот что вас волнует! — презрительно сказала Наташа, точно кассирше следовало волноваться какими-то другими высшими мотивами.
— За комнату я, конечно, заплачу, — продолжала она все с тем же презрением. — А вопрос о своем долге он, конечно, урегулирует, когда вернется. Можете успокоиться.
И она с достоинством вышла.
22
Долгие страдания ведут к изменению сущности.
Есть души, для которых слезы, как увеличительные стекла: мир, видимый ими через эти стекла, всегда огромен и ужасающ в своем безобразии.
Те мелкие детали, которые обычному взору представляются почти украшением, потеряв свои нормальные размеры, давят и пугают. Кто видел под микроскопом очаровательнейшее создание Божие, символ красоты земной — бабочку, тот никогда не забудет ее кошмарно-зловещей хари. Пленкой «маловиденья» преображен для нас мир чудовищ.
Завыли по ночам сирены. Безнадежно и жутко. Предупреждали кого-то в далеких морях, а тот или не слышал, или не понимал, потому что вой возобновлялся еще и снова, и, казалось, уже не предупреждал, а оплакивал.
Безнадежно!
И маяк настойчиво бросал свои лучи — два коротких, один долгий, настойчиво, хотя уже было ясно, что никому он не нужен и никого не спасет.
Но откровеннее и наглее и сирен, и маяка рассказал обо всем страшный ночной сигнал — три красных фонаря, поднятых на береговую мачту. Она увидела их, выйдя из кинематографа, куда забрела случайно. Жиденькое желтое освещение в подъезде этого кинематографа держалось близко, дальше входных ступенек не разливалось. Дальше был черный провал не вниз, а во все небо и во всю землю, во всю безмерность пространства. Черный провал. И над ним высоко по вертикальной линии три красных фонаря.
— Будет шторм, — сказал кто-то.
Но никому это пояснение не было нужно. Ужас не в том, что будет шторм. Ужас в черном провале и висящих над ним, как бы осеняющих его, или воплем кричащих красных огней…
Никакое логическое рассуждение не расскажет человеку так безысходно явно все о нем самом, как вот такие огни:
— Да, — сказала Наташа.
Это значило, что она поняла.
Она одна на свете, в одиночестве позорном, потому что брошена и потому что не сама это одиночество избрала.