Азбука жизни
Шрифт:
Еще одна мощная вещь — тотус, то есть десять взяток. Некрасов даже клялся в стихах тотусом червей. Но вот спросить игрока, о чём вы, прелесть моя, мечтаете, чего вы, радость моя, вожделеете? Мизер, будет скупой ответ. Причём наибольшее счастье — сыграть мизер ловленый. Всех обмануть, всех обхитрить, и от бабушки уйти, и от дедушки, и от бланковой семёрки на левой руке; выпросить у Фортуны улыбку, проскочить между струек. Вот это жизнь, вот это счастье!
Изобретён преферанс был, как ни странно, не в России, а во Франции, на родине, опять-таки, экзистенциализма. Собственно, преферанс ни что иное, как французская разновидность виста. Но, вот, во Франции эта игра не очень-то привилась, а у нас стала более чем популярна. Должно быть,
Родина
См. КРЫЖОВНИК, СЕЛЕДКА
Розовое и голубое
Известно: каждое новое поколение мужчин слабее, изнеженней, апатичней предыдущего. С женщинами все наоборот: становятся все более упруги и активны вплоть до агрессивности. Объяснений этому явлению много, но недавно появилась новая теория, которая по многим причинам не могла меня не заинтересовать.
Теория такая. С младенчества для созданий разного пола есть свои традиционные цвета. Ленты, чепчики, пелёночки, ползуночки, распашонки и прочие причиндалы — у мальчиков голубенькие, у девочек розовенькие, так принято. Но дело в том, что у этих двух цветов совершенно разное воздействие на психику.
Голубой — самый спокойный цвет. Голубое полезно для глаз, оно ласкает зрительный нерв, умиротворяет душу. А розовый — суть инфантильный красный, — напротив, возбуждает, будоражит, раздражает. Тысячу раз доказано, что тряпка тореадора — обычно не красная, кстати, а именно ярко-розовая — сводит с ума не дальтоника-быка, а зрителей корриды.
А тут — пелёнки, ленты, обои в девичьей спаленке… Так и закалялась мадам де Сталь.
Розовый цвет — псевдонаивный, псевдоневинный — на поверку оказывается весьма опасным. Его принято считать глупым — stupid color, — а он несет в себе мощный заряд тревоги. Как кровавый закат.
Наиболее несчастен он для архитектуры.
Взять, к примеру, Большой театр. Его постоянно перекрашивают, и вот что я заметила. Когда здание выкрашено в желтое с белым, как этого и просит скромная стилистика московского классицизма, в театре дела идут худо-бедно ничего. Но как только его мажут в цвет бедра испуганной нимфы, все немедленно летит к чертям.
Другой пример. Рядом с нашей дачей на территории бывшего пионерского лагеря «Высота» построили четырехэтажный коттедж с гаражом на несколько шестидверных лимузинов, мраморным бассейном, зимним садом, спортивным залом и, по слухам, целыми тремя джакузи со встроенными телевизорами. Выкрасили в интенсивный розовый цвет. Никто туда не заселялся три года. Новёхонький дом стал постепенно осыпаться. Лишь недавно там вдруг зажглись окна, затеплилась жизнь. Нашей соседке случайно удалось познакомиться с обитателями. Помимо охраны и обслуги одна пожилая пара; она — болезненная и какая-то вечно испуганная, он — седой, немногословный, с тяжелым взглядом. После виски размяк. "Дачу-то, — признался, — я за долги взял, по счетчику. И прежний хозяин должен мне быть очень-очень благодарен. Только как же, дождешься от этих людишек благодарности. Разве что на том свете. Да, говорят, убили его. Я-то здесь не при чем, конечно".
Вы, понятно, можете возразить, что подобные истории случаются и вокруг краснокирпичных строений. Безусловно. Но в розовых стенах мне видится уже некая обречённость, предвестие злосчастной судьбы.
Напротив моего дома в Дегтярном переулке снесли дом восемнадцатого века, переживший наполеоновские пожары. Весьма быстро и аккуратно соорудили
Я сижу на балконе, посматриваю на эту — бесплодную, я знаю, — борьбу с роком, пытаюсь загорать, пытаюсь читать — и вдруг в книге искусствоведа Виктора Тупицына нахожу историю про некоего советского генерала, которого в Париже (или, допустим, в Женеве) поселили в гостиничный номер, где на постели были розовые простыни, а рядом на столике букет розовых астр, — и он устроил по этому поводу грандиозный скандал.
Ни одной женщине не пришло бы в голову возмутиться фактом голубых простыней и голубых астр — принять их за оскорбительный намёк.
Мне кажется, все это стоит очень-очень серьезно обдумать. Особенно няням и градостроителям.
Селёдка
Когда я училась классе так в пятом-в шестом… Господи, отчего эти непременные воспоминания детства? Но все равно, начала уж, так доскажу. Классе в пятом-шестом моя подруга со сказочным именем Милена сказала важно и веско: "- Когда я выйду замуж, клянусь, я никогда, ни за что на свете не буду делать две вещи". Тут она выдержала торжественную паузу, а я приготовилась слушать и запоминать, потому что Милену неизменно ставили мне в пример как человека не по годам умного, в отличие от меня. И не по годам же целеустремленного, а я даже плохо понимала, что означает это понятие. Но главное, заинтриговал сам посыл: когда выйду замуж… клянусь… две вещи…
"— Не буду: потрошить курицу — раз. И чистить селедку — два. Вот так!"
А мне тогда уже несколько раз поручали почистить селедку. На газетке. И в тот момент я почувствовала, что как бы нарушила свою чистоту, потеряла девственную разборчивость. Трогала руками противную, пропитанную рассолом газету, разрезала селедкино брюшко. Анатомические подробности. Бр-р. А затем — затем сама же ее и ела. С удовольствием. Хвостик.
Потому что не есть селедку — нельзя.
Свой первый в жизни Новый год, как мне рассказали, я встречала на кухне в коммуналке на Писцовой улице. Одной рукой зажимала черную горбушку, другой — хвост селедки, и все было замечательно. Сжевала и то и другое и заснула одновременно со всем празднующим народом, после чего навсегда перепутала день с ночью.
Потом были воскресные семейные трапезы. Я спала до двенадцати и еще пыталась притворяться, что сплю. Наконец родители не выдерживали: картошка стынет. Ну а к ней, ясное дело, селедка. И, чтоб я не ныла, почему не дали толком выспаться, черный кофе, варенный в турке. Словом, праздник. Я, правда, норовила проявить девичью томность и жевать, давясь, замоченные с вечера овсяные хлопья, как бы воротила нос от общих радостей, но хвостик — хвостик просила мне оставить. На попозже. Ну и, так и быть, еще пару кусочков.
Бывала еще, конечно, селедка общепитовская: детсадовская, школьная, домотдыховая, столовская, грубо шваркнутая в холодное пюре, в коже, с торчащими устрашающими костями. Эту любить было тяжело. Она напоминала о миленкиной торжественной клятве.
"— Ну как, ты замужем не делаешь эти две вещи — помнишь?" — она ничего не помнила. Даже так и не смогла припомнить, о чем это я говорю. Неужели, говорит, клялась? Загрустила. Сморщилась. Потом подумала и сказала: вообще-то я селедку люблю.
Конечно. А как ее не любить? Селедка не оставляет выбора. Селедка — она как родина. Есть, и все тут.