Б. М. Кустодиев
Шрифт:
Конечно, подобные настроения жестокого самобичевания не были для жены художника новостью (вспомним полученное ею еще в пору жениховства Бориса Михайловича письмо о ненависти к самому себе). Однако в эту пору они достигают новой, особой остроты.
Кажется удивительным: как это Кустодиев умудрился «узнать» себя в Санине — человеке, который «делал что придется, то работал, то слонялся без цели… никого не ненавидел и ни за кого не страдал» и ставил за главное одно — «удовлетворять свои естественные желания», каковы бы они ни были. Ведь жизнь самого художника была
Что-то «санинское», видимо, в те годы было во всей атмосфере, проникало повсюду, и оба художника чувствовали это, но, в отличие от автора романа, отнюдь не пленялись, а были встревожены этой «молью», подтачивавшей душу.
Явно тяготит Кустодиева работа над портретами членов царской семьи и видных сановников. Быть может, он мрачно вспоминает, как его любимец Веласкес вынужден был в качестве придворного живописца сопровождать монарха даже во время его походов на взбунтовавшихся подданных.
Письма к жене пестрят упоминаниями об «этих кошмарных портретах», «злосчастных портретах» и безграмотных претензиях и неудовольствиях сиятельных или обладающих тугой мошной заказчиков.
Когда Борис Михайлович написал портрет председателя Государственного Совета графа Сольского, ему сказали, что это «какой-то раскрашенный труп» и вовсе не похож. «Кроме того, что они меня с осени измучили этими портретами, они еще будут глумиться, когда они написаны!» — негодовал художник.
Доходило до форменных курьезов. И. Б. Кустодиева вспоминает: «…к папе приехала какая-то княгиня или графиня, в карете с ливрейным лакеем. С лорнетом, юбки на ней шуршали. Осмотрела все картины, скульптуру, а потом спросила у папы: „А с открытки вы тоже можете?“ Папа очень рассердился: „Нет, не могу!“ — и быстро выпроводил графиню. Это выражение — „с открытки“ — всю жизнь было крылатым словом в нашей семье».
Правда, после того как (в 1909 году) по представлению Репина, Матэ и Куинджи Кустодиева выбирают в члены Академии художеств, его положение упрочивается.
Он получает даже поистине веласкесовский заказ — лепить бюст «самого». «Царь поразил его, — вспоминает К. И. Чуковский, — своим тусклым обличьем и бесцветностью своих разговоров». Неудивительно, что портрет Николая Второго, выполненный художником, малоинтересен, невыразителен. Зато полна иронии и блеска эпистолярная кустодиевская «живопись»:
«Ездил в Царское [Село] 12 раз, — пишет он знакомому, И. А. Рязановскому (12 февраля 1911 года). — Был чрезвычайно милостиво принят, даже до удивления, — может быть, у них теперь это в моде — „обласкивать“, как раньше „облаивали“. Много беседовали — конечно, не о политике (чего очень боялись мои заказчики), а так, по искусству больше — но просветить мне его не удалось — безнадежен, увы… Враг новшества, и импрессионизм смешивает с революцией: „…импрессионизм и я — это две вещи несовместимые“ — его фраза. И все в таком роде».
Любопытный комментарий к скучному бюсту: несовместимы? Ну, так и получите… «с открытки»!
Наслушавшись
Даже гостя у менее титулованных заказчиков, Кустодиев чувствует себя не в своей тарелке, в чужой и враждебной среде.
«Конечно, читают все „Новое время“ и ругают революцию, которой втайне страшно боятся, — пишет он из усадьбы Е. Г. Шварца Успенское (17 сентября 1908 года). — В доме даже стражник живет, что полагается Е[вгению] Г[ригорьевичу] как предводителю дворянства…».
И портрет одной из обитательниц Успенского, А. В. Шварц, написанный в 1906 году, замечательно и глубоко объективно передает главенствующие в модели черты: надменность, властность и жестокость, сосредоточенность старой дамы на своем, наглухо отгороженном от «низких хижин» мире.
Даже многие заказные портреты свидетельствуют о том, что, по большей части трудно и с внутренним сопротивлением приступая к ним, художник затем постепенно втягивался в работу, увлекаясь задачей раскрыть своеобразие изображаемого человека.
В особенности же часто происходило это, когда работа отвечала каким-то внутренним потребностям художника и в ней открывались дорогие ему черты и свойства живописного или психологического толка.
Один из таких заказов послужил началом многолетних дружеских отношений с «моделью».
Вот письмо художника, датированное 2 апреля 1907 года:
«Многоуважаемый Алексей Михайлович!
Вчера у Билибиных так заслушался Вашего „Пророка Илью“, что совершенно позабыл условиться о рисовании Вашего портрета для „Золотого руна“.
Они мне писали, что Вы уже знаете об этом предполагаемом портрете».
Эти строки адресованы писателю А. М. Ремизову.
Слова о том, что Кустодиев заслушался его сказки «Гнев Ильи-пророка», — вряд ли простая дань вежливости. Ведь приблизительно в то же время Блок записал в дневнике: «Ремизов расцветает совсем… „Чертик“ Ремизова великолепен, особенно если слушать его из его уст (даровитейший чтец)…»
Сказка, прочитанная у Билибиных, не только принадлежала к лучшим созданиям автора, но была полна живых и трагических отголосков происходящего в России: вышедший из ада Иуда похитил золотые ключи от рая, «забрал солнце, месяц, утреннюю зарю… Темь. Ни зги. В поле сива коня не увидишь. Ночь на небесах».
Портрет Ремизова был написан очень быстро: уже 28 апреля Кустодиев сообщал жене, что получил письмо из Москвы, где издавалось «Золотое руно», с похвалой и просьбами кое-что доделать.
Этот рисунок сделался прямо-таки каноническим изображением этого своеобразнейшего литератора — «хитрого письма писца», как значится в его самодельной визитной карточке.